Орест ничего не ответил (по матери он был Корытов), подошёл к группе художников. Они ездили на пленэр, снимали на острове домик у старушки, которая кормила их за двадцать пять рублей. Орест и Ксения обменялись новостями. Орест сказал, что он тоже был на пленэре, снимал виды на киноплёнку.
— А теперь ты будешь моей натурой! — сказал Орест.
Ксения согласилась. Вся эта команда любила Ореста, приглашала снова поработать натурщиком.
— А то не хочется рисовать старых толстых, бесформенных баб, как правило, не в своём уме.
Её лицом владела кинокамера.
Удивительно, как может луч кинопроектора отражать свет, который излучает её лицо. Оно прозрачно, как вода. Кто может владеть её лицом? Это всё равно, что окунуть руки в быструю реку и попытаться поднять со дна её мысли, преломляющие потоки солнечного света. Разве можно вынуть сновидение из сна, не замочив рукава? Свет пересекает свет, лучи преломляются. Это было её лицо. Им нельзя владеть, как нельзя владеть тьмой.
Кинокамера щёлкнула. Плёнка закончилась. Вот они, тринадцать кадров, которые вызвали у Марго огонь ревности в один из вечеров.
— Много сделали этюдов? — спросил Орест.
— Да, хорошо поработали, отдохнули, накупались, — ответила Ксения.
Её речь красива, чистые русские звуки льются, словно горная алтайская речка.
Она — художник детали. Её глаз улавливает тончайшие цветовые оттенки, а в картинах огромный мир присутствует в малом. Она даже изобрела новый цвет — кинетический. Он передавал движение света. В определённое время суток пейзаж на холсте начинал трепетать, как бы оживать; он менялся в зависимости от времени года. Таких картин было немного, и они разошлись по анонимным владельцам. Открытие такого свойства её картин было сделано не ею, а владельцами её произведений, потому что она никогда не задерживала их в своей мастерской и сдавала в художественный салон, чтобы выручить денег на краски, кисти, холсты, багет.
Они вскользь обсудили московские события.
— Мы чуть было не дали дёру на яхте, — усмехнулся Орест.
— Правда, что ли? Ну, вы даёте! Шутишь, наверное? Прямо на яхте от путчистов в Тихий океан…
— Ага, правда. Да вот Владик чуть не утонул, пришлось вернуться, — он показал рукой на своих спутников.
— Вот приключение!
Это была единственная хохма, привезённая с острова. Всё остальное было довольно скучно. Вскоре через пролив между островом Русский и мысом Эгершельда паром вошёл в бухту Золотой Рог. Издали на сопке Орлиное Гнездо виднелась телевышка, словно заноза в носу коллежского асессора майора Ковалёва. И в самом деле, с высоты птичьего полёта полуостров Муравьёва — Амурского, на котором расположился Владивосток, напоминал аппендикс или сбежавший нос гоголевского персонажа. В этом есть какая‑то родственная связь между царским Санкт — Петербургом и забытый богами Тары и Тарха город — отшельник Владивосток.
Говорят, человеческое сознание в течение одной жизни способно обновляться девять раз, в то время как имя человека, как ни странно, остаётся неизменным до самой смерти. Это всё равно, что проходить в одном костюме всю жизнь. Есть люди, которые просто не отваживаются произнести имя вещи. Они обозначают его каким‑нибудь знаком по сходству или по ассоциации, или иносказательно, или жестом. Именование — это беззаботное детство поэтов. Они рядятся в словесные одежды, которые не по росту, и кажется, никогда не вырастут из них, никогда не посмеют их сбросить.
В их числе была Марго, известная в своих кругах переводчица. Она выворачивала слова наизнанку. Старинные чудесные стихи ходили в перелицованных одеждах, шитых белыми нитками. Иногда она обнаруживала, что чернила, которыми записывала переводные стихи, не высыхали. Она перестала пользоваться наливной ручкой. Все равно бумага с переводными стихами продолжала отсыревать. Знала ли она, что стихи могут тихо рыдать по ночам?
Если люди пишут стихи, то оправданием для них есть, наверное, чувство вины или что‑либо другое. Стихи для Владика не были покаянием. Они приходили к нему как откровение, при этом не только свои, но чаще чужие, найденные в каких‑то пыльных сборниках в запущенной библиотеке Марго. Книги отмирали в ней, как прошлогодняя листва. Владик шуршал этой охапкой листьев, закрывшись в девической комнате Марго; пыль стояла до потолка, а когда она оседала на его голову, то казалось, что он поседел за один вечер. Книги пахли плесенью, сыростью (а не типографской краской). Кажется, так же пахли его руки мальчишеской спермой, которая еще не обрела горького полынного вкуса, была сладкой, как мед. Когда он перелистывал книги, то всё это трепетное действо сопровождалось мастурбацией. О, сколько книг перелистал Владик! Он вёл список прочитанных книг, знал наизусть множество стихов.
«Как опрометчиво непросто я вечность чувством отмерял и называл болезнью роста всё то, что с возрастом терял. Как сожалел о невозможном, о бренном сокрушался как! Мир становился слишком сложным, но отвлечённым, словно знак. И я, из роскоши имеющий лишь данные к ней склонным быть, учусь ценить простые вещи, учусь доступное ценить…»