Стремясь еще ближе придвинуть себя к источнику света, он приподнялся в постели, опираясь руками назад, и поглядел на окно. И понял, что этот серебристый свет – от Луны и что это она горит там за зеленой тканью портьер.
«Где я? – испугался он. – В моей комнате другое, не овальное окно, – и вспомнил: – У Арсена. Мы пришли к нему вчера с Фомой. Они постелили мне постель здесь, в большой комнате с голографической картой, а сами долго говорили, – он прислушался. – Спят. И на набережной тихо. Значит, поздняя ночь».
Он откинул край одеяла и некоторое время сидел на кровати, глядя сквозь полутемноту на свои белые колени и пытаясь что-то вспомнить.
«Да, но во сне… Когда я спал… Там что-то случилось со мной», – думал он.
Босыми ногами он ступил на холодные половицы паркета и подошел к окну. Пальцы его коснулись грубого полотнища портьеры; он медленно отвел ее в сторону, раскрыв перед собой безмолвную сверкающую ночь. Она просторно хлынула ему в лицо из глубокой дали залива. Он взглянул на свою руку, отодвигающую портьеру, и для чего-то запомнил это движение.
Торжественна, велика была перед ним ночная даль! Седым блеском отсвечивала вода, кажущаяся с большой высоты выпуклой. Широкие полосы черной ряби пересекали ее. А в небе в нагромождении дымчатых полупрозрачных облаков сиял огромный, неправильной формы круг Луны. И город, как будто уже пустой, покинутый людьми, двумя каменными полукружиями охватывал акваторию залива, и два его белых крыла таинственно мерцали.
Мальчик посмотрел вниз на набережную.
Прожекторы на вертолетной стоянке были потушены. Косые овалы света от желтых противотуманных фонарей один за другим лежали на залитом водою асфальте. Светлые пятна уходили цепочками по набережной вправо и влево, уменьшались по мере удаления. Легковая машина одиноко ползла в воде по мостовой, пересекая их одно за другим и вспыхивая в такие моменты горбатой лаковой спинкой.
И на миг мальчик снова увидел там, внизу, пять человеческих фигурок, которые шли, взявшись за руки, к вертолетной стоянке.
«Где они теперь? – подумал мальчик. – Где тот малыш, который горько плакал и ронял любимую игрушку? Может быть, он хотел остаться со мной и нарочно бросал ее, а я не понял».
Смерть…
Словно бы в мыслях своих он осторожно приоткрыл потайную дверцу, но не решился заглянуть в нее.
«Что такое смерть? Это когда меня не будет?»
Он посмотрел на свои босые ноги, потрогал пальцами свободной руки лицо, плечи, трикотажную майку на теле, жесткие торчащие ключицы…
И вдруг его охватила тоска. Никогда прежде не испытывал он такой необъятной тоски.
«Это разлука… Разлучение… – чувствовал он. – Но с кем? Почему мне так больно? Если бы я не постыдился слез, я заплакал бы».
Он смотрел на озаренное Луною синее ночное небо, на дымчатые облака, светлеющие на темном его фоне.
– Луна! – прошептал он. – Не убивай нас!
И затаившись, сдерживая дыхание, долго вслушивался в окружающий его мир и в самого себя. Но ни извне, ни изнутри не услышал он ответа. И тогда он понял, что все это осиянное ее светом пространство мертво и бесполезно к мертвому обращаться, ибо оно не способно понять ни тоску, ни печаль, ни слезы, потому что и слезы горячи и текут из видящих глаз; оно безразлично к живой жизни… И он, мальчик, тоже всем безразличен и никому не нужен.
«А может, и действительно лучше умереть, ведь тогда уже ничего не будешь чувствовать?» – подумал он.
И вдруг губы его как бы сами собою позвали:
– Мама!
И сразу она явилась из этого слова, шагнула к нему в комнату, но не такая, какою была теперь, а далекая, прежняя, когда еще не было в лице ее хищного оскала и руки ее часто бывали с ним нежны, а голос так бережно называл его уменьшительным именем.
Она наклонилась к нему – ведь он был тогда мал ростом, присела перед ним на корточки, красивая, ослепительная, в нежно-сиреневом переливчатом платье, остро пахнущая апельсином и духами, сунула ему в рот дольку апельсина и стала перезастегивать курточку его бархатного костюмчика, потому что он застегнул ее не на ту пуговицу и от этого одна пола получилась выше другой. И пока она перезастегивала пуговицы, жуя апельсин, дыша совсем рядом с его подбородком горячим, вкусным, свежим дыханием и вдруг брызгая на его голую шею мельчайшими капельками апельсинового сока и слюны, он разглядывал ее лицо, веки, глаза, ресницы и вдыхал запах ее волос.
И он почувствовал к ней такую нежность и такую глубокую сильную любовь за эту заботу о нем и за то, что она, такая ласковая и так чудесно пахнущая, – его мама, что, не зная, как ему выразить ей эту любовь, он прижался своим лбом к ее лбу, но вдруг застеснялся своей нежности и от стеснения стал смеяться.