Гестас остался в тишине и одиночестве, но ни одного живого чувства не родилось теперь в его душе - ни отчаяния, ни гнева, ни страха. Что отчаяние, гнев и страх, когда вся жизнь целиком - со всем, что в ней произошло и что, быть может, еще настанет, - вся смялась вдруг, свернулась до размеров этой убогой комнатенки, за стенами которой до скончания веков и пространств простиралась пустая и безмолвная степь, покойная, как равнодушный сон Зевса. Все, чем жила душа, утратило вдруг живой смысл и свой живой источник. Осталась лишь ясная, как сырая мозаика, память.
Кем мнил он себя? И кем оказался? Пресбевт нарек его посланником правды и справедливости. Чьей же правды, если прибыл он со лживой вестью, посланником лжи? Неужели лгал доверительный взгляд пресбевта и лгал его язык, расточая величественные и долгие рассуждения о судьбах эллинского духа? Неужели в роскошных ножнах тех речей скрывался предательски неприметный, как кинжал наемного убийцы, корыстный умысел? Неужели лгал теплый, дружеский взгляд Никагора? О боги, есть ли тогда в мире то, что именуется правдой и не превращается в конце судьбы в капкан для простаков?
Невольно повлекло Гестаса представить себя как бы со стороны. Он присел на тростниковую постель и, откинувшись плечами на шершавую стену, прикрыл глаза.
Душа его представилась себе самой жеребенком, ошалевшим от ясности морозного утра: с разбегу вылетел он на речной лед и вот испугался и силится остановиться, упираясь ножками, вертясь и падая на бок, но все безудержно скользит к роковой полынье - так душа Гестаса скользила сейчас по всем миновавшим событиям от самого мига, когда взвилась она в ясном свете обещанной ей славы и высокой чести; скользила и ни за что не могла уцепиться и ничему не могла поверить, приближаясь к мигу последнего своего бесчестья и заточения.
Время потянулось невыносимо медленно. Исподволь, но неудержимо росла надежда на сарматский налет. Гестас гнал ее прочь, даже взывал к богам покарать его и отнять память, но это не помогало. Сердце, измучившись от лжи и путаницы, уже взывало к вероломству Годосава: не медли, варвар, только твое появление восстановит честь пресбевта и его посланника. Честь и правда стоят самой высокой цены... Смертью брата и своей собственной смертью, гибелью эллинов, слезами Эррины и отца - вот чем хочешь ты искупить свою пустую честь, сын Мириппа...
Гестас не вытерпел, ударил со всей силы кулаком по стене - так, что брызнула в лицо глиняная крупа. Боль немного успокоила душу, ненадолго рассеяла вихрь неотступного, злого чувства.
Сумерки наступили в тишине. Всадники Годосава под стенами Белой Цитадели не появились...
Теперь перед глазами неотвязной, прозрачной тенью висела насмешливая улыбка Феспида. Против той улыбки в самых далеких глубинах души мерцала далекой болью последняя молитва: о боги, боги, пощадите Эррину - еще одна ночь тоски и одиночества ожидает ее, задрожит в ее пальцах нить, и замрет веретено. О, боги, успокойте ее душу!
Гестас прилег на спину, подложив под голову руки. Сон не шел, но и двигаться больше не хотелось - бескровная, похмельная вялость заволокла все тело.
По полу, от дальнего угла к середине комнаты, медленно поползло лунное пятно. Добравшись краем до треножника, оно вдруг исчезло, и до Гестаса донесся тихий стук по краю маленького окошка.
Гестас вскочил на ноги.
- Тихо! - услышал он шепот брата: тот, распластавшись на крыше, опустил к окошку голову. - Что произошло? О тебе пошли странные толки.
Гестас вспомнил о клятве, но поколебался лишь мгновение и рассказал брату о случившемся.
- Неясная история. Но мы попробуем отыскать правду. - В голосе брата Гестас не различил ни тени растерянности и от того сразу взбодрился.
- Не падай духом. Будь спокоен. - Перевернутое лицо брата исчезло, и в глаза ярко ударила луна.
По крыше метнулся осторожный шорох.
Хвала Зевсу Сотеру! Какая радость, что рядом брат!
Снова под лопатками захрустел тростник, и Гестас сразу уснул.
...Медлительно, вязко текла перед глазами темная вода. На ее глади Гестас увидел свое отражение: то было настороженное лицо шестилетнего мальчугана, заглянувшего в холодную глубину, - и дыхание этой глубины затеняло лицо, очертив на нем иной, чужой еще, взрослый облик.