«Его высокородию Г. Исправляющему должность прокурора Якутской области, — писал Мышкин (нетрудно вспомнить тексты своих заявлений и писем, ведь они мысленно составлялись не один день и не одну ночь). — В отмену прежних моих объяснений о моем звании, имени, отчестве и фамилии, данных комиссии двадцать третьего прошлого июля, имею честь объяснить, что зовут меня Ипполит Никитич Мышкин, звание — домашний учитель; я состоял правительственным стенографом при Прокуроре Московской судебной палаты и постоянным репортером „Московских ведомостей“, содержал типографию, помещавшуюся в Москве сначала на Тверском бульваре в д. Полякова, а затем на Арбатской улице в д. Орлова, где она и опечатана властями в первых числах июня 1874 г. за нарушение законов о печати. Мои фотографические карточки и образцы моего почерка имеются в Московском жандармском управлении…»
Смотритель выхватил исписанный лист, жадно впился в него, и вдруг лицо его скривилось. Он понял, что эта «добыча» ему не по зубам. Улетела птичка. Кислая, подобострастная улыбка проступила на покрасневшем лице чиновника.
В тот же день с Мышкина сняли кандалы. Следственная комиссия заговорила с ним почтительно и осторожно. Сам губернатор соизволил посетить его камеру с приватной, душеспасительной беседой. На всех этапах следования от Якутска до Петербурга сопровождающий Мышкина жандарм был вежлив и предупредителен. Более того, он проявил трогательную заботу о здоровье арестанта… Привыкли подличать и холопствовать перед любой важной персоной, даже если это — преступник.
Он обманул якутских тюремщиков, он вырвался из их когтей, но какой ценой! Шеф московских жандармов мог удовлетворенно потирать руки.
В каждой очередной тюрьме, упорно конфликтуя с местной администрацией, Мышкин сохранял достоинство и… неуклонно поднимался по этой странной иерархической лестнице: из злоумышленника, переодевшегося в жандармский мундир, он превратился в политического заговорщика, потом в главаря революционеров, потом в опаснейшего устроителя побега, потом в важнейшего государственного преступника. Уже не шеф всего жандармского корпуса, не министр внутренних дел — сам император российский распоряжался его судьбой. Блистательная карьера!
…Мышкин вылез из ванной, отряхнулся (жандарм поморщился, — видно, капли попали на лицо), накинул на плечи узкое полотенце и, весело напевая, стал вытираться. Пусть унтер любуется! Думает Мышкина вывести из равновесия, унизить? Не на такого напал! На все надо смотреть философски: может, ежедневно царю на стол вместе с нотой английского посла и меморандумом Бисмарка ложится донесение, что, мол, сегодня девятнадцатый нумер соблаговолил помыться. Такое внимание почетно солдатскому сыну.
Из Якутска, в самом начале своих странствий по тюрьмам, он написал письмо брату Григорию. Помнится, там были такие строчки:
«…Содержусь в секретной одиночной камере, облачен в серый арестантский халат с бубновым тузом на спине и закован в кандалы. Судьба, как видишь, подшутила надо мной: я, враг всяких привилегий, очутился в привилегированном положении, — кроме меня, нет в тюрьме никого в кандалах, один я кандальник».
Кандалы к этому времени сняли, но он еще не успел привыкнуть к «привилегиям», которые ему давала слава важного преступника, и опасался, что в любой момент его закуют снова. К тому же, сообщая о своих злоключениях, Мышкин рассчитывал оказать чисто психологическое давление на администрацию. Конечно, следственная комиссия прочтет письмо, так пусть знает, что о фактах произвола будет известно на воле. Наивная попытка бороться с властями законными средствами! Власти тут же преподали ему наглядный урок (правда, об этом он узнал много позже): письмо никуда не отправили, а просто подшили к делу.
Итак, все жалобы по инстанциям, законные требования, призывы к справедливости, к совести, к человечности ровным счетом ни к чему не приводят, разве что дают повод администрации позубоскалить над трепыхающимся в бессильном гневе арестантом.