За миг до этого я подумал, что должен буду рассказать Эмилии, как умер ее отец, и сразу же то, что мне предстояло сказать здесь, сделалось простым, почти примитивным.
— Значит, вы все попросту решили предать Республику и сбежать? — спросил я язвительно и шагнул еще ближе. Говорил я тихо, почти шепотом, заставляя их прислушиваться к моему шипению. Это было как часть моей души, часть моего гения[48], — невозможность сдаться, невозможность склонить голову перед Ганнибалом, невозможность даже заговорить с ним о мире и невозможность сбежать. Часть столь большая, что означала смерть, если я смирюсь и сдамся. Мне казалось в тот момент, что кровь кипит в моих жилах. Даже в бою, когда я спасал отца и смерть смотрела мне в глаза, я не испытывал ничего подобного.
— Все конечно, Публий, — отозвался Метелл и примиряюще протянул руку. — Армии нет, и взять ее негде. Все, кто был, пали. Ганнибал пойдет на Рим, и через четырнадцать дней уже будет у ворот Города. Женщины и дети не защитят стены.
— Пуниец не сможет взять Рим, — пробормотал Аппий Клавдий за моей спиной — правда, не очень уверенно. — Там еще остались два легиона,
— И там наши старики-сенаторы, — хихикнул юный Сервилий. — Наш Фабий Медлитель. Он предложит еще поводить за нос Ганнибала лет пять, пока не подрастут новые бойцы.
— За нас будут сражаться наши рабы, — хмыкнул Метелл. Как это ни смешно, но в этом он оказался провидцем.
— Суки, уроды, трусы! — заорал я так, что они — поголовно все — невольно втянули головы в плечи, а кое-кто даже сполз со скамьи. После шипения-шепота этот ор грянул как гром Юпитера. — Вы решили предать и продать Республику, когда она ранена и истекает кровью… стая шакалов.
Я схватил меч двумя руками и поцеловал клинок в приступе какого-то исступления. Мне казалось, что голова моя пылает, охваченная нестерпимым жаром, а во рту была такая горечь, что я готов был плеваться ядом.
— Клянусь Юпитером Всемогущим и Величайшим я никогда не покину Рим и не отступлюсь от него, и никому из вас не позволю этого сделать. Пока мы не признали поражение, мы непобедимы![49]
Несколько мгновений они смотрели на меня, опешив. Воцарилась тишина. Слышно только как потрескивает горящее масло в светильнике.
— Клянитесь в верности Риму, иначе я убью вас! — заорал я и выставил в сторону Метелла клинок.
Их было человек пятнадцать. Я — только вдвоем с Аппием — и то не уверен, что Аппий стал бы сражаться на моей стороне, если бы эти пятнадцать схватились за мечи и ринулись на меня. Но я был готов биться против них один и готов был их убивать. Они не двигались, продолжали сидеть. Молчали. Потом кто-то икнул. И это прозвучало как сигнал побудки: юный Семпроний первым приподнялся и поцеловал клинок:
— Клянусь…
— Публий, — покачал головою Метелл. — Это глупо. Мы погубили три армии. Требия, Тразименское озеро, Канны. Все кончено. Кто будет биться теперь? Дети? Женщины?
— Мы живы. И Рим не погиб. Будет надо — на стены встанут женщины и дети. Клянитесь!
Если бы он отказался, я бы пронзил его мечом. Наверное, он понял это, потому как медленно сполз с обеденного ложа и, бухнувшись на колени, приложился губами к металлу.
За Метеллом гуськом потянулись остальные.
— Неужели ты веришь, что мы отстоим Рим? — спросил Семпроний и нелепо хихикнул.
— Я это знаю! — прорычал ему в лицо.
Нечасто потом вспоминал я ту ночь и ту клятву — уродливые тени собравшихся по углам — скрючившиеся фигуры за столом, разлитое вино…
Но когда Порций Катон распинался в сенате, заявляя, что я недостаточно люблю Республику, что я предал и продаю ее за сокровища Антиоха, тогда будто неведомая рука запалила факел и осветила в моей памяти ту ночь, триклиний в незнакомом доме и лица собравшихся.
Я хотел напомнить Катону о страшном вечере в Канузии, о сборище пьяной отчаявшейся молодежи и о клятве. Но передумал. Потому что много лет спустя были еще одна ночь и еще один разговор. И тот, второй разговор, перечеркнул мое геройство отчаянной ночи в Канузии.
Приходившие на следующий день в наш городок люди доносили вести самые печальные — о тысячах убитых, о сдаче большого лагеря, а вслед за ним и малого. Правда, один из беглецов сообщил, что ускакал с поля вместе консулом Барроном, и что тот спасся из битвы, так что префект не ошибся, уверяя, что консул уцелел. Но и я был прав, предрекая префекту бесславную сдачу лагеря и плен.
Гонец сообщил, что вместе с беглецами консул направился в Венузий. Принесший эту весть человек отстал от крошечного отряда, потому что под ним пал раненный в битве конь, и парень пешком доковылял вместе с несколькими беглецами до нас. Как выяснилось, кроме рядовых легионеров, с беглецами на другой день к нам в Канузий пришел трибун Первого легиона Фабий Максим, сын Кунктатора.