Пол на сцене был установлен под опасным наклоном, поэтому, поднимаясь на нее, всякий чувствовал себя словно на корабельной палубе, которая вот-вот опрокинется. Один за другим мои коллеги, припрыгивая и спотыкаясь (а кто-то действительно растянулся), пробирались по перекошенному сценическому полу к микрофону, который упорно не желал ни подниматься, ни опускаться, и читали свои стихи. Центральный Комитет рекомендовал вызывать поэтов по списку в обратном алфавитном порядке, так что мне, Виктору Блобчинскому, пришлось дожидаться своей очереди целых девяносто минут, в течение которых я нетерпеливо грыз ногти и накачивался «Красным драконом». В отсутствие Питы Читанье ее произведения читал Януш Инкслейн, писака из Венгрии, член Союза писателей. Инкслейн напомнил мне плута Хлестакова, персонажа еще одной пьесы Гоголя. Сделанным равнодушием к тяжкому положению тех, кто выступает позже, Инкслейн нагло превысил регламент. Сто двадцать минут. Сто тридцать. Я еще раз проверил, все ли в порядке с моим внешним видом. Чувствуя спиной гробовое молчание публики, я начал представлять себе, что многочисленная, но вялая аудитория состоит из безработных актеров, которым не удалось заполучить ролей в текущей постановке «Мертвых душ». Сегодня у них все получалось как нельзя лучше — играли они великолепно.
Читая свои стихи, я люблю наблюдать за слушателями — мне нужно видеть, а вдруг они задремали или принялись разгадывать кроссворд в «Правде» (или даже делать это сообща, если народу в зале сравнительно мало, как это часто бывает). Осторожно шагая по перекошенной сцене к микрофону, я начал подозревать, что весь театр погрузился в глубокий сон. Зрительный зал скрывала темнота, а мне в лицо бил слепящий луч прожектора, так что утверждать наверняка я не мог. Комбинация «Красного дракона» и угрожающего наклона сцены также действовала на меня губительно, однако я аккуратно положил перед собой на кафедру часы. Пусть моя хронометражная точность послужит укором для тех, кто потакает своим слабостям. По меньшей мере мое выступление разбудит людей, и они успеют на последний трамвай до города. Но кто они, мои незримые слушатели? Может быть, там, в креслах, задыхаясь в жалких потугах изобразить страстную любовь к поэзии, сидят всего лишь нанятые статисты? Может, Литсовет ангажировал их, дабы убедить иностранных журналистов в процветании русской литературы? Дабы убедить
Я набрал в грудь побольше воздуха и начал читать вслух прекрасные строки Гоголя, посвященные моему выступлению. Нет, нет, погодите! А где же мои стихи? Я порылся в стопке книг, лежавших передо мной, в надежде отыскать свое стихотворение. Раз или два мне попалось нечто похожее на то, что я мог написать собственной рукой. Нередко стихи напоминали внутренний монолог персонажа, на ирландский манер называющийся «от первого лица». Насколько тонко прорисованный портрет! Это был не просто Блобчинский, насквозь переполненный фальшью, унынием, «Красным драконом» и чрезмерными ожиданиями, это было гротескное ничтожество, чье выступление до слез насмешило безмолвную аудиторию. Вознагражденный неискренними аплодисментами, он побрел прочь. Поэт Блобчинский. Тот, который просто-напросто отрекся от поэзии — написал стихи, а потом отказался от них, отрекся от самого себя и получил пулю в сердце. Его поставили у стены театра Ады Эмиль и расстреляли. Бах! Но это не трагический персонаж. Настроение постепенно возвращалось к публике. Часто ли ей доводилось видеть настоящего, стопроцентного русского дурака?
Утро понедельника, следующего за этим жалким спектаклем, я провел в постели. Из свежего номера «Правды», подсунутого под дверь номера, я вырезал маленьких человечков, потом намалевал им лица, придав каждому сходство с тем или иным экспертом тельзитовского конкурса, и сунул к себе в плащ. Теперь члены жюри — все до единого: Берия, Маленков, Криль и Арсин Боун — были у меня в кармане. Хо-хо-хо. В полдень я встал, зашел в скобяную лавку, купил топорик с короткой рукояткой и вернулся домой.
Зазвонил телефон. Кто бы это мог быть? Неужели мне хотят сообщить, что я победил в конкурсе и вечером мне вручат премию? Трепеща, я снял трубку и услышал далекий голос Плампцова, уверяющий, что мой роман «Никарагуа» непременно принесет мне награду. Я нажал на рычаг. Телефон зазвонил снова. Это оказался Добрилович. Моя «Аргентина» — претендент номер один на премию. Он всего лишь пошутил. Но я, Блоббо, достаточно долго варился в этом котле и знаю, когда меня подставляют. Не я ли сам обрек тысячи невинных на безвременную погибель? Нет, не в буквальном смысле, конечно, хотя иногда меня так и подмывало это сделать. Телефон все не умолкал. Мне позвонила добрая половина Литсовета. Наконец, их неотступное дружелюбие одурманило меня, приятно повысив мою самооценку. Может, не брать с собой топор? Я уже прошел половину лестницы, застеленной истертой ковровой дорожкой, но затем передумал, поднялся наверх и сунул топорик в рукав.