Нередко можно было видеть, как этот солидный господин, направляясь в машинный цех своей столярной мастерской, останавливался перед конурой и задумывался на несколько сигарных затяжек, а то и дольше. Земляной вал, который Харрас, натягивая цепь, нарыл вокруг своей конуры, давно уже сровняли с землей дожди и деревянные башмаки подсобных рабочих. Но отверстая конура все еще хранила псиный запах, ибо бывший ее хозяин с упоением оставлял на столярном дворе, как и повсюду в Лангфуре, свои душистые метки. Особенно под палящим августовским солнцем и в сырую весеннюю пору конура печально и строго пахла Харрасом и приманивала мух. В общем, отнюдь не лучшее украшение для отнюдь не заброшенной столярной мастерской. Рубероид на крыше будки пооблез и замахрился вокруг шляпок кровельных гвоздей, которым не терпелось наружу. Словом, грустное зрелище, нежилое и полное воспоминаний. Давным-давно, когда грозный Харрас еще лежал возле будки на цепи, маленькая племянница столярных дел мастера как-то раз целую неделю делила с псом кров и пищу. Потом валом валили репортеры и фотографы, снимали пса и посвящали ему статьи. Столярный двор из-за обитающей в нем собаки во многих газетах уже называли исторической достопримечательностью. Многие именитые люди, даже иностранцы, приходили сюда и иногда по пять минут простаивали на памятном месте. А потом некий толстяк по имени Амзель часами рисовал собаку пером и кистью. И называл Харраса не его кличкой, а совсем иначе – Плутоном; но и его самого маленькая племянница столярных дел мастера тоже называла не его настоящим именем, а дразнила «абрашкой». Так Амзель был изгнан со столярного двора. А еще как-то раз чуть не случилось несчастье. Но пострадал только в клочья разодранный фрак пианиста, что жил в правой нижней квартире, и пришлось возмещать ущерб. А как-то раз пришел и потом еще много раз приходил и шатался по двору некий в дымину пьяный тип и оскорблял Харраса в политическом смысле, так и орал во весь голос, громче, чем дисковая пила и фреза вместе взятые. А однажды кто-то, кто умел скрежетать зубами, бросил с крыши сарая прямо к конуре шмат отравленного мяса. И от мяса ничего не осталось.
Воспоминания. Но пусть никто даже не пытается проникнуть в мысли столярных дел мастера, что, проходя мимо пустой собачьей конуры, как бы на миг задумывается и замедляет шаг. Быть может, мысли его обращены в прошлое. А быть может, он думает о ценах на древесину. А может, вообще ни о чем определенном не думает, а просто, попыхивая свой сигарой «Фельфарбе», витает мыслями где-то между воспоминаниями и ценами на древесину. И простаивает так по полчаса, покуда его осторожно не окликнет машинный мастер: надо ведь нарезать заготовки для казарм моряков. А собачья конура, нежилая и полная воспоминаний, никуда не убежит.
Нет, он никогда не болел, верный пес, и был черный как смоль, и шерстью, и подшерстком. Жесткошерстный, как и пятеро его братьев-сестер по выводку, которые все отличились на полицейской службе. Сухо и плотно смыкались губы. Шея упругая и без провиса. Длинный, плавно ниспадающий круп. Стоячие, слегка направленные вперед, заостряющиеся кверху уши. И еще раз, снова и снова: псовина – волосок к волоску, и каждый волосок прямой, плотно прилегает к телу, жесткий и черный.
На полу конуры в щелях между досками столярных дел мастер находит отдельные волоски, теперь уже тусклые и безжизненные. Иногда, после работы, он садится перед конурой и, не стесняясь своих свесившихся из окон жильцов, запускает руки в торфяно-теплый и черный лаз.