Он сидит на причальной тумбе и уже несколько раз посылал меня домой. Но я не хочу идти ужинать. К его тумбе, как и к другим, на которых никто не сидит, пришвартован шведский сухогруз среднего водоизмещения. Ночь неуютная, под торопливыми облаками, поэтому сон у сухогруза беспокойный, Мотлава его все время тянет и дергает. Все тросы, которыми швед привязан к тумбам, скрипят и скрежещут. Но Матерн хочет, чтобы громче. Позднее Я, все брошенности и поминальные песнопения выплюнуты и позабыты, он теперь тягается с тросами. В штормовке и бриджах, он сидит, как пришитый, на причальной тумбе, скрежещет, поднося бутылку ко рту, продолжает скрежетать, как только горлышко бутылки освободится, и зубы его немеют от скрежета все больше.
Он сидит в самом дальнем конце Соломенной дамбы, на Польском мыске, где Мотлава сливается с Мертвой Вислой. Паром из Молочного Петера, от Шуитских мостков, переправил сюда его, меня и рабочих-корабелов с верфи. На пароме, да нет, уже по пути, на Лисьем и Якобовом валу, мимо газозаправки, он начал зубами, но только тут, на причале, он напивается и скрежещет до состояния «Tuba minim spargens sonum» — «Труб божественных звучанья». Низко осевший швед помогает, как может. Мотлава тянет, дергает и смешивается с вялым истоком Мертвой Вислы. Верфи тоже подтягивают, у них ночная смена — прямо за спиной у него Клавиттерская верфь, за ней Молочный Петер, чуть дальше верфь Шихау, а за ней вагоностроительный завод. Помогают и облака — тем, что вгрызаются друг в дружку. Помогаю и я, потому что ему нужны слушатели.
А уж по этой части — ходить хвостом, любопытствовать, слушать — я всегда был дока.
Сейчас, когда заклепочные молотки смолкли, разом на всех верфях взяв короткую передышку, слышно только матерновские зубы и сварливого шведа, пока изменившийся ветер не доносит от Заложного рва другие звуки: там по Английской дамбе гонят убойную и племенную скотину. Хлебопекарная фабрика «Германия» ведет себя тихо, но сияет окнами всех трех своих этажей. Матерн управился с бутылкой. Швед покачивается. У меня, притаившегося на площадке товарного вагона, сна ни в одном глазу. Соломенная дамба со всеми своими складами и амбарами, пристанями и грузовыми кранами взбегает прямо к бастиону Буланый. Он, похоже, скрежещет уже напоследок и к тросам больше не прислушивается. Что же тогда он слышит, если даже заклепочных молотков не слышно? Осипших коров, интеллигентных свиней? А может, ангелов? «Liber scriptus proferetur» — чтение по писаному. Что он прочтет — топовые огни, бортовые огни, строчку за строчкой? Пустится в «Нетие»[256]
или начнет напирать на концевые рифмы: «Послерозие», «Плот лемуров», «Восточные осыпи», «Баркароллы», «Аид прибывает», «Морг», «Плато инков», «Замок луны»[257]? Без нее, конечно, тоже не обошлось, вон сияет, все еще остренькая, как после второго бритья. Скользит по свинцовоплавильне и насосной станции, лижет городские соляные склады, брызгает сбоку на вырезные картинки Старого города, Перечного города, Нового города — на церкви Святой Катарины, Святого Варфоломея, Святой Марии, — покуда вдруг, в подсвеченной луной плащанице, не появляется Она. Ясное дело, она переправилась паромом из Брабанка. От фонаря к фонарю плывет она вверх по Соломенной дамбе, то и дело исчезая за журавлиными кранами на набережной, парит над рельсами сортировочной горки, снова обозначается под фонарем — и он все ближе приманивает ее скрежетом зубовным к своей тумбе:— Приветствую Тебя!
Но когда она повисает прямо перед ним, источая свет из-под покрова, он и не думает вставать, а по-прежнему сидит на тумбе и бормочет:
— Послушай, скажи-ка мне. Ну что тут поделаешь? Устала небось меня искать, понимаю… Поэтому, Мария, слушай меня: Ты знаешь, куда он делся? Я Тебя приветствую, но ты мне скажи, как тут быть, потому что это все его цинизм, который я терпеть не мог: ничего святого для него не было, в этом все дело. Мы же только проучить его хотели: «Confutatis maledictis»…[258]
А теперь вот его нет, оставил мне все свои тряпки. Я их нафталином переложил, я, представляешь? — я своими руками всю эту проклятую рвань перебрал и занафталинил! Да ты присядь, Мария. Насчет денег из кассы, тут все правильно, но он-то куда делся? Может, в Швецию? Или в Швейцарию, где у него монеты лежат? Или в Париж, самое для него место? А может, в Голландию? За океан? Да сядь же Ты, наконец: царства слез настанет время… Еще пацаном — Господи, какой же он был толстый! — вечно эти крайности: однажды хотел череп забрать из-под церкви Святой Троицы. И над всем хотел потешаться, и все время этот Вайнингер, вот мы его и это… Где он? Я должен! Скажи мне, где? Приветствую Тебя. Но только если Ты… Гляди, на хлебопекарне «Германия» ночная смена. Ты видишь? А кто, спрашивается, будет есть все эти хлеба? Скажи мне. Да нет, это не заклепочные молотки, это так. Садись. Где?Но светящийся покров садиться не желает. Стоя, вернее, паря на вершок над мостовой, молвит Дева таковы слова: