Он выдавал до двадцати пяти крыс в час, а мог бы, если б хотел, изымать и еще больше. Он нанизывал добычу на точно такую же проволоку, что и мы. И ежеутренний подсчет на поверке этой плотной, за хвосты увязанной снизки называл доказательством своей сущепричастности. Этим промыслом он зарабатывал себе прорву малиновых леденцов. Иногда дарил трубочку Тулле, кузине Харри. Частенько, словно пытаясь умилостивить крысиность, он с видом жреца бросал в канализационный люк возле кухни три леденцовых кружочка. Гимназисты затевали безнадежный терминологический спор. Мы все никак не могли решить, считать ли канализацию мировым чертежом или неисповедимостью…
Но смрад, что обосновался над батареей, не был присущ ни мировому чертежу, ни неисповедимости, как сам Штёртебекер именовал свой богатый философскими аллюзиями и крысами колодец.
Была когда-то батарея,
а над ней, от сумерек до сумерек, неустанно и деловито сновало воронье. Нет, не чайки, вороны. Чайки парили в небе над самим Кайзерхафеном, над древесными складами, но над батареей Кайзерхафен — никогда. Если и случалось бедолаге-чайке по глупости залететь в эти места, ее сей же миг накрывало свирепое облако — и дело с концом. Вороны чаек на дух не переносят.
Но смрад, лежавший над батареей, шел не от ворон и не от чаек, которых тем паче там и не было. Покуда ефрейторы, обер-ефрейторы, УДВ и курсанты, предвкушая премии, изничтожали крыс, средний офицерский состав от унтер-офицеров до капитана Хуфнагеля предавался иному развлечению: они стреляли — правда, не ради премий, а исключительно из спортивного интереса — отдельных ворон из несметного вороньего полчища, кружившего над батареей. Впрочем, вороны все равно не улетали, и число их не убывало.
Но смрад, что лежал над батареей, что стоял и даже не переминался с ноги на ногу между бараками и орудийными позициями, между щелевым укрытием и прибором управления огнем, смрад, про который все, в том числе и Харри, знали, что его источают не крысы и не вороны, что исходит он не из люка и, следовательно, не из неисповедимости, — этот смрад выдыхала, независимо от того, дул ли ветер из Путцинга или из Диршау, с косы или из открытого моря, белесая гора, что возвышалась за колючей проволокой к югу от батареи перед кирпично-красным зданием фабрики, чья приземистая и не слишком заметная труба изрыгала черный, тяжелыми клубами сворачивающийся дым, осаждавшийся жирной копотью где-то в Троиле или Нижнем Данциге. Между горой и фабрикой заканчивались железнодорожные рельсы, что тянулись сюда веткой от прибрежной одноколейки. Гора, чистенькая, аккуратная, насыпная, высотою слегка превосходила ржавый качающийся рештак, какие применяются на угольных складах и калийных рудниках для отсыпки отходов и вскрышной породы. У подножья горы на переводных рельсах неподвижно стояли саморазгружающиеся вагонетки. Когда ее освещало солнце, гора матово поблескивала. Когда низкое небо насупливалось и сочило мелкий дождь, ее четкий, резной контур ярко выделялся на свинцовом фоне. Если бы не вороны, на ней обитавшие, гора вообще казалась бы чистой. Но в самом начале этой заключительной сказочки уже было сказано: нет на свете ничего чистого. Вот и гора неподалеку от батареи Кайзерхафен при всей своей белизне была не чиста, а была все же горой костей, которые хоть и прошли надлежащую технологическую обработку, но все еще были покрыты некими остатками; и вороны, беспокойное черное месиво, не могли от этих остатков оторваться и жить где-то еще. Вот откуда и был тот смрад, что тяжелым, несдвигаемым колоколом накрыл батарею, осаждаясь во рту каждого, в том числе и во рту Харри, приторным привкусом, который даже после неумеренного потребления кисловатых малиновых леденцов ничуть не терял своей липкой тяжести.