Похоже, все к тому и идет. Два дня и две ночи жар не спадает, с мрачным однообразием воспроизводя одно и то же бредовое видение: снег пластом, кровь ручьем, бьют кулаком, толстый дяденька падает, шлепается снова и снова, куда? — да конечно же в снег, потому что дядя Вальтер, но и папа тоже, его в снег, а он зубы выплевывает, один, два, пять, тринадцать, тридцать два! — Пересчитывать с девочкой эти зубы — нет больше сил! Поэтому Валли вместе с двумя ее любимыми куклами перевозят в госпиталь Марии. А мужчины, Завацкий и Матерн, остаются сидеть дома — но, конечно, не возле зияюще пустой детской кроватки, нет, они сидят на кухне и пьют стаканами, пьют, что называется, до упаду. Любовь к кухонному застолью Завацкий сохранил невзирая ни на что; и если день-деньской он сугубо деловой человек, образцово и с иголочки облаченный в почти немнущееся добротное сукно, то вечерами он с наслаждением шаркает в шлепанцах от холодильника к плите и держится за подтяжки. День-деньской он изъясняется на энергичном и деловом литературном немецком, которому остатки военной лексики придают сочную выразительность и столь необходимую для экономии времени краткость. Как говаривал когда-то большой военный мыслитель Гудериан[410], прежде чем двинуть вперед свои танки: «Не рассусоливать надо, а рубить с плеча!» — так вслед за ним и Йохен Завацкий теперь слово в слово то же самое повторяет, прежде чем завалить рынок партией однобортных пиджаков; но к вечеру, на кухне, наевшись ноздреватых оладьев и водрузившись на шлепанцы, как на котурны, он любит порассуждать обстоятельно, с чувством, с толком и не торопясь про то, «что тогда стряслось в мае и как оно было на самом деле на нашей холодной родине.» И прежде неугомонный Вальтер Матерн тоже начинает помаленьку ценить кухонный уют. Сквозь хмельные слезы друзья-товарищи хлопают друг друга по плечу. Неразбавленный шнапс и взаимная жалость увлажняют им очи. Гоняют туда-сюда по кухонному столу свою межеумочную вину и если в чем и расходятся, так только в датах. Матерн, например, считает, что то-то и то-то случилось в июне тридцать седьмого; Завацкий на это возражает:
— А я тебе говорю: точно в сентябре. Кто бы нам тогда шепнул, что это все так гнусно кончится.
Но оба твердо уверены, что в принципе уже тогда были против.
— Знаешь, если начистоту, наш штурмовой отряд по сути был чем-то вроде убежища для внутренней эмиграции, да. Ты вспомни, вспомни, как мы там у стойки философствовали. Вилли Эггерс там был, Дуллеки братья, Францик Волльшлегер само собой, Бубиц, Хоппе и Отто Варнке. А ты все, помню, талдычишь и талдычишь про эту свою бытийность, покуда мы совсем не отрубимся. Эх-ма, была не была! А теперь что? Что теперь? Родное дитё приходит и прямо тебе в лицо: «Убивец! Убивец!»
После этой или подобной ламентации под низким кухонным потолком на некоторое время повисает мертвая тишина, — только закипающая вода для кофе бесшабашно насвистывает свою легковерную песенку, — покуда Завацкий не заводит снова-здорова:
— А в общем и целом, ну скажи, Вальтер, голубчик, разве мы это заслужили? Заслужили мы такое? Нет, говорю я тебе! Нет, нет и еще раз нет!
Когда почти месяц спустя Валли Завацкую выписывают из больницы, так называемых чудо-очков в доме не обнаруживается, — исчезли. Хотя ни Инга Завацкая их в помойное ведро не выбрасывала, ни Йохен с Вальтером на кухне их не видали, — разве что пес разгрыз, прожевал, проглотил… Но Валли и не спрашивает о пропавшей игрушке. Девочка тихо сидит за своим письменным столом и, поскольку она много пропустила в школе, прилежно занимается. Валли посерьезнела и стала немножко ледышкой, зато она теперь уже умеет складывать и умножать. Все надеются, что девочка, быть может, забыла, из-за чего она посерьезнела и стала немного ледышкой, почему она больше не прежняя Валли, резвая и веселая хохотушка. Потому как именно для этого ее и помещали в больницу: хороший уход, чтобы Валли поскорее забыла. Именно это стремление становится постепенно главной жизненной задачей всех заинтересованных лиц: забыть! Слова, воровато запихнутые в носовые платки, полотенца, наволочки и даже в подкладку шляпы — каждый должен уметь забывать. Ведь забывчивость так естественна. В памяти должны жить одни приятные воспоминания, а не эти мучительные пакости. Но это, конечно, тяжкий труд — вспоминать только положительное. Поэтому у каждого должно быть что-то, во что он смог бы поверить: например, Бог; или, если в Бога он не может, тогда пусть Красота, Прогресс, Доброе Начало в Человеке и вообще любая Идея.
— Здесь, на западе, мы лично твердо верим в Свободу и всегда верили.