— Бог мой, Матерн! А вы помните, как вы у нас на показе декламировали? Франц Мор, акт пятый, сцена первая: «Мудрость черни! Трусость черни!» Вы были неподражаемы. Нет-нет, правда, это было что-то особенное. Сам Иффланд[412] не смог бы завывать лучше. Открытие сезона, молодое дарование прямо из Данцига, который подарил миру не одного замечательного артиста — вспомните о Зёнкере, да и о Дитере Борше, если угодно. Да, вы пришли к нам молодым, нерастраченным, подающим надежды. Если не ошибаюсь, вашим учителем ведь был милейший, нет, правда, и как человек, и как коллега, милейший Густав Норд, столь ужасно погибший в конце войны. Постойте: я же вас помню в этой жуткой пьесе Биллинга. Разве не вы играли сына Донаты Опферкух? Ну конечно, а Баргхеер в заглавной роли тогда просто спасла спектакль. Что там еще-то шло? Ах да, конечно, прекрасная постановка Шнайдер-Виббель с Карлом Брюкелем в главной роли. Вообще-то до сих пор смех разбирает, как вспомню Фрица Блюмхоффа, который, играя принца в «Летучей мыши», году этак в тридцать шестом — тридцать седьмом, уморительно пародировал саксонский прононс. Кто еще? Карл Кливер, всенепременная «Дора Оттенбург». Гейнц Бреде, которого я запомнил в очень выдержанной постановке «Натана», и, конечно, снова и снова, ваш учитель: какой был блистательный Полоний! И вообще замечательно Шекспира играл, а еще, покуда можно было, Бернарда Шоу. Со стороны руководства театра это, кстати, был очень мужественный шаг — в тридцать восьмом поставить «Святую Иоанну». Только лишний раз могу повторить — что бы с нами было, если бы не провинция! Как у вас в народе-то здание театра называли? Правильно, «кофемолка»! Полностью разрушена, до сих пор, да. Но до меня дошли слухи, что собираются на том же месте и в том же классическом стиле… Эти поляки, просто удивительно, который раз. И центр старого города тоже хотят. Переулки Длинный, Камзольный и Бабий уже вроде отстраивают. Я же сам из тех же краев: Мемель. Не хочу ли снова? Да нет, дорогой мой. Дважды в одну и ту же реку, дважды одну и ту же жену, нет. А дух, воцарившийся на западногерманских сценах, мне и правда… Театральное призвание? Театр как средство массовой коммуникации? Сцена всего лишь как родовое понятие? А человек, мера всех вещей? Когда все становится лишь самоцелью и ничто не изливается в экзегезу? Где очищение? Где прояснение? Катарсис где? — Все в прошлом, дорогой Матерн, хотя, быть может, и не совсем, потому что работа на радио дает мне полное удовлетворение и еще оставляет время на то, чтобы заняться небольшими эссеистскими работами, большинство из которых давно, уже много лет просятся на волю. А вы? Нет желания? Акт пятый, сцена первая: «Мудрость черни! Трусость черни!»
Матерн что-то мямлит и пьет чай. Внутри него, обмотавшись четками вокруг сердца, селезенки, измученных почек, стучит и стучит один и тот же рефрен: «Приспешник! Нацист недоделанный! Пидер! Приспешник! Нацист недоделанный! Пидер!» Но вслух, над краем чашки, вдруг раздается малодушное:
— Театр? Да никогда в жизни! Неуверенность в себе? Может быть. К тому же и нога. Внешне почти незаметно, но на сцене… А так-то все вроде бы еще при мне: голос, силушка, да и охота. Еще какая охота! Вот только возможностей никаких.