Притопывает Вадим на морозе возле своего послания, снежинки мимо него пролетают целыми хороводами, время сквозь него струится стаями секунд. В левом сапоге сбоку подошва прохудилась, через щель носок синий виднеется. Ноги отсырели, пальцев уже не чувствуется. Нет в Вадиме вчерашней удали, не очень-то верит он, что сегодня возникнет на его призыв у парапета набережной Липка румяная, обёрнутая в платочек пушистый. Не из гордыни кипучей, не из ревности жгучей он морщится. А и вправду не ведает, будет ли счастлив Липку лукавую повидать, растопит ли нежность обиды-огорчения, сможет ли искренне девку расчётливую, с глазом чёрным снова к груди прижать, захочет ли её обратно к рукам прибрать. А раз так, на кой ляд затея с посланием, если опаска и недоверие подзуживают восвояси вертаться. А уж там, у себя, в четырёх стенах, можно до бесконечности по Липке маяться, берега её кисельные попрекать, реки её молочные вспоминать, руки её нежные, пальцы хваткие чувствовать на своих плечах. Ещё больше призадумался он, да так крепко в себя ушёл, что посумрачнело его лицо, стало один в один с рыбацкими обветренными личинами. Всё сверлил тяжёлым, испепеляющим взглядом лёд. Точила его дума острая: раз нет доверия к девке, раз противоречивые течения колышут туда-сюда, стоит ли из-за неё метаться? Вдруг усомнился: разве в Липке вертлявой вся скатерть жизни заключается? А если так, зачем её призывать-одомашнивать, гадюку снова на груди отогревать, чернавку крашеную в сердце впускать. Всё глубже буравил Вадим взглядом лёд, до самой сути хотел докрутить и в холодные воды правды окунуться. А ведь месяца три назад собирался он бесповоротно с Липкой этой всю жизнь прожить. Был готов до старости терпеть её выкрутасы. Помада жирная бурая, серьги пудовые из фальшивого серебра милыми сердцу казались. И духи цветочные приторные не сковывали вдоха-выдоха. Ещё вчера был уверен Вадим: куда ни гони, как ни беги, всё равно ему от Липки не уйти, потому что она – попутчица долгожданная из маменькиной сказки, пассажирка заколдованная, ненаглядная. А теперь вот не уверен, нужно ли Липкой душу травить. И кажется ему от сомнений, что сейчас возникнет под ногами трещина, в ней блеснёт вода – тёмная, как старинное серебро, суровая, как мутное зеркало, и проглотит молодца, ввергнет в студёное февральское забытье без конца и края.
Глубоко пробуравил он лёд, но до самого дна не достал, не додумал. Вдруг окатило его с головы до ног. Липка! Нет, не она объявилась перед затуманенным взором. Не гудок поезда с метромоста заставил похолодеть. А как будто голос Симонова неожиданно раздался из-за плеча. Замер Вадим, прислушался: и вправду, из-подо льда вырвался голос знакомый, сиплый. Не шептал, а ворожил-приколдовывал. Вздрогнул Вадим, растерял думы, позабыл сомнения, обернулся. Из норы капюшона глянули ему в лицо глубокие внимательные глазищи того самого рыбаря-главаря, который вчера позже всех на реке объявился:
– …дочку со школы велели встретить, идти мне надо. До дома доведу, за уроки заставлю сесть и тут же назад. – Рука с часами метнулась к обветренному лицу Вадима. – Самое большое минут сорок. За удочками пригляди, рюкзак покарауль, я мигом вернусь.
Переминался неохватный рыбарь-главарь, похрустывал снежком. На морозце пыхтел, хитровато щурился, про себя гадая, на что этот парень способен, не бросит ли снасти, не приберёт ли к рукам ящик с блёснами, не залезет ли без спросу в рюкзак. Не смущался и Вадим, раз выпал случай в лицо настоящему рыболову взглянуть, изучал-примечал, что это, когда человек рекой болеет. И в наружности этого «главаря» ничего особого не приметил: встреть такого в метро или на улице, пусть даже он будет с рюкзачищем неохватным за спиной и в огромных чумазых бахилах, – не догадаешься, что любой свободный день, невзирая на мороз и ветрище, допоздна околачивается человек на льду, посреди Москвы-реки. Докрасна обветренные, бритые тупым лезвием щёки могли бы натолкнуть, что мужик этот – обычный базарный торговец или продавец газет-журналов из перехода. Промороженный нос, пожалуй, и выдаёт, что обладатель его не откажется от рюмки-другой. Пуховик на нём вытертый, куплен сто лет назад, когда-то был роскошью, а теперь – рванина. А выражение у мужика растерянное, грубоватое, встреть такого не посреди реки, а где-нибудь в сутолоке городской, на Арбате да на Тверской, подумаешь, не забулдыга ли, и на всякий случай посторонишься легонечко, чтоб одежду об него не запачкать.
– Чего в молчанку играешь? Говорю: отойти надо, посидел бы ты, мою снасть покараулил, часа не пройдёт, вернусь, – снова взметнулись часы с затуманенным от царапин стеклом Вадиму под нос.
И вот идут они, Водило Вадим и этот сиплый мужик, что в их хмурой рыбацкой шайке за главного сойдёт, идут по реке Москве, по самой её середине. Рыбарь-главарь указывает: «Вон мой бидон». Рядом, из чего повезло, самодельное сиденье устроено, на него тычет: «Располагайся, карауль. Да под ноги смотри, лесу не оборви, косолапый».