Ох ты, дура… Ох ты дура, дура! Старик Вонгерд доверил твоим умелым, но таким равнодушным рукам самое ценное, что имел. Самое важное, что у него было, то, за что любой в большом мире правую руку бы отдал. Да я бы своей бабе под страхом смерти запретил даже прикасаться к этой палке… а он тебя учил. Стрелять. Он не боялся, что однажды ты направишь эту палку ему в голову и долбанёшь из неё гремучим огнём… Он верил тебе. Тебе, стерве, он верил, он тебе доверял. И жизнь спас, и заботился, и… И любил, выходит. Любил он тебя, дуру.
А ты врага его выходила. Убийце его жизнь подарила. Дважды. Первый раз — когда плохую, ох, плохую же рану залечила. И другой — сейчас… Когда от собачьих зубов спасла. От зубов собаки, которая, брюхатая на последних днях, сдирала себе кожу в кровь, срываясь с цепи и стремясь хозяину на выручку… верной, преданной, хорошей собаки. Ты бы такой собакой быть никогда не смогла. Ты только глумиться можешь над могилой своего хозяина, паскудными лапами её разгребать, и тут же с визгом ластиться к новому господину… И главное сокровище прежнего хозяина даришь, отдаёшь на поруганье и его, и себя, только что руки не лижешь. А я-то решил, ты убить меня вышла. Думал, проснулось таки в тебе что-то…
— Ах ты дрянь, — прохрипел Трой. — Ты зачем её убила? А? Дрянь… дрянь неблагодарная!
Улыбка замёрзла на миловидном лице, будто холодом от неё сразу повеяло. Чёрная палка дрогнула в тонких руках, приподнялась.
Трой развернулся, выпрямился во весь рост, расставил руки.
— Давай, — сказал он, глядя ей в глаза. — Давай, стреляй. Ну, давай, девка. Ясмина… Выстрелишь — хорошей собакой будешь. Человека из тебя так и так не выйдет. Так хоть собакой… хорошей же. Ну, стреляй, девочка, Ясминочка, стреляй, хорошая моя. Давай. За мужа своего, хозяина, давай…
Он говорил и говорил, а взгляд женщины плыл, будто она и хотела ему в глаза смотреть, и не могла.
— Да как же… — наконец прошептала она. — Как же ты, что ты… Как я могу, в тебя… ты что!
Она бросила палку на землю. Трой застыл, ожидая белой вспышки и, может быть, смерти, но ничего не произошло. Лежит себе — палка как палка. Только цены неописуемой…
И — вот странно — от последней мысли так гадко стало на душе.
— Нет, значит, — сказал он. — Не можешь в меня, значит, да? Ты, тупая, неблагодарная су…
Он осёкся, вдруг вспомнив алую пасть в клочьях пены и глаза, полные слепой ненависти к убийце хозяина.
Нет. Это слово слишком хорошее для неё.
Он пошёл к ней, и она, кажется, до последнего мгновения не понимала, что он собирается делать. Мучить её Трой не стал — хватило одного удара. Кровь брызнула ему на лицо. Была она почему-то не тёплой, как кровь Вонгерда, и не горячей, как его собственная кровь, а прохладной, чуть ощутимой.
Трой отвернулся, отряхнул лезвие, пошёл прочь. Потом остановился, словно вспомнил что-то, подошёл к собачьей конуре. Двое щенков подползли к трупу матери и скулили подле него, двое других возобновили драку. Рыжая псинка уже забыла свои горести и с радостным визгом грызла хвост братишки. Тот пищал и вырывался, но всё было тщетно.
Трой с минуту смотрел на их возню, потом наклонился, поднял рыжего щенка. Тот заверещал, заёрзал, вскинул на человека бусинки злых жёлтых глазёнок. Трой усадил его себе на ладонь, задрал хвост. Щенок оказался сукой.
Трой улыбнулся.
— Мата, — негромко позвал он. — Мата, Мата.
Щенок тявкнул и зарычал, вцепился слабенькими ещё зубками Трою в ладонь. Трой усмехнулся, сунул щенка за пазуху.
И зашагал прочь от дома, к болотам, оставив «гремучий огонь» в пробивавшейся под солнцем траве.