Начало «Охотника Гракха» — картина городской бесконечности. Всегда возможен другой бросок костей. Другая газета печатается, пока читают сегодняшнюю; кувшин с водой наверняка вскоре наполнят вновь; продавец фруктов занят «вечным обменом денег и товаров» (Гераклит о береге, формирующем море, и море, формирующем берег); мужчины в кафе будут там и завтра; спящий хозяин — в одном из циклов своего циркадного ритма. [119]Игра, чтение, домашнее хозяйство, дела, отдых: именно этим обыденным мирным вещам противопоставляет Кафка долгую длительность тысячелетних Гракховых скитаний, космическую бесконечность.
ЧТО-ТО ВРОДЕ ПАРАДОКСА
Реальность — самая действенная маска реальности. Наше самое заветное желание, исполнившись, перестает быть нашим самым заветным желанием. Успех — величайшее из разочарований. Дух живее всего, когда он утерян. Тревога была спокойствием Кафки, как отчаяние было счастьем Кьеркегора. Кафка сказал: нетерпение — наша величайшая ошибка. Он, человек у врат Закона, прождал там всю свою жизнь.
ОХОТНИК
Нимрод — библейский архетип, «сильный зверолов перед Господом» (Быт. 10:9), но Таргум, [120]как было известно Мильтону, [121]содержит предание о том, что он был ловцом как зверей, так и человеков («греховная охота на сынов человеческих»). Кафка был вегетарианцем.
ДВИЖЕНИЕ
Гракх объясняет бургомистру Ривы, что он все время движется, хоть и лежит неподвижно, как труп. По огромной, «бесконечно широкой» лестнице, ведущей в «мир иной», он перемещается вверх и вниз, то левее, то правее, «вечно в движении». Он говорит, что из охотника превратился в бабочку. Есть некие врата (по всей вероятности, рай), к которым он рвется, но стоит ему к ним приблизиться, как он, очнувшись, снова оказывается на похоронных носилках в каюте своего корабля, «застрявшего в каких-то унылых земных водах». Движение — в его сознании (его
Когда Гракх оступился и упал в Шварцвальде, он рад был умереть; он весело распевал в первую свою ночь на смертном корабле, «…и в саван облекся, как девушка в подвенечный наряд. Потом лег и стал ждать. Тут-то и приключилась беда».
Ошибка, ставшая причиной долгого странствия Гракха, случилась
«Охотника Гракха» можно поместить среди притч Кафки. Мы, живые, уже умерли? Как узнать, сбились мы с курса или нет? Мы говорим об утрате жизней из-за катастроф и войн, словно это мы владеем жизнью, а не она — нами? В том ли дело, что мы никогда не живы вполне, если жизнь — вовлеченность в мир в масштабе наших талантов? Или Кафка подразумевает, что мы можем существовать, но не быть?
Перспективы ради не стоит забывать и Кафку, полного жизни, очаровательного друга и спутника в путешествиях, остроумного и ироничного, его восхищение народным еврейским театром, его обширный круг чтения, скрещения его головокружительных любовных связей. Он бесспорно был «одинок, как Франц Кафка» (замечание, сделанное, несомненно, с лукавой улыбкой).
И какой-нибудь гениальный критик однажды покажет нам, насколько Кафка — писатель комический, насколько чувство смешного, весьма родственное тому, которым обладали Стерн и Беккет, наполняет все его творчество. Подобно Кьеркегору, он увидел, что абсурдность жизни — самый выразительный ключ к ее неуловимой жизнеспособности… Его юмор подтверждает его серьезность. «Только Маймонид может сказать, что Бога нет; ему дозволено».
ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ ДЖЕЙМСА ЛАФЛИНА «ЧЕЛОВЕК В СТЕНЕ» (1993)
Высокий человек, написавший эти стихи, однажды спускался с горы на лыжах с таким безрассудным проворством, что брюки его лопнули по шву. Одна лыжница, голубоглазая блондинка, обнаружив его бедственное положение и имея при себе иголку с ниткой как раз на такой случай, вызвалась помочь с ремонтом. Так Джеймс Лафлин из питтсбургских Лафлинов, основатель, единственный владелец и редактор издательства «Нью Дайрекшнз» [122]нагнулся прямо на австрийском снегу, а Юлиана, нидерландская принцесса крови, заштопала ему прореху в штанах. Благодеяние воздается: незадолго до этого он сам чинил спустившее колесо Гертруде Стайн и сообщал Джеймсу Джойсу названия всех притоков Аллегейни. Знаменитости оказываются толковее, чем мы о них думаем.