Почему-то семья, которая приютила Нильса, казалась мне похожей на героев книжки Марселя Райх-Раницкого «Моя жизнь». Был такой знаменитый немецкий литературный критик, еврей, который во время оккупации убежал с женой из Варшавского гетто — и нашел убежище у поляков, которые укрывали его чуть ли не до самого конца войны. Райх-Раницкий рассказывает, как относились к нему те поляки: заставляли работать, боялись каждую секунду, что из-за него их арестуют и расстреляют, грубые, полные предрассудков люди. Но немцам беглого еврея с женой они не сдали. Спасли две жизни. И он был благодарен этим полякам до самой смерти.
Ну вот примерно так я их представлял. Нильсу у них было хорошо. Но не для того ведь он в лилипута превратился и на гуся залез, чтобы перелететь через границу и так и прожить до смерти батраком на чужом хлебе. Нет, Нильс хотел забраться ещё дальше. Туда, где никто из его родни ещё не бывал.
На Запад.
Я сел у фонтана, лицом к театру. Пакет прислонился к скамье, как будто щекой прижался. Купаловский дразнил своим парижском видом. Театры всегда похожи на торты — а самый большой торт в Минске, это, конечно, оперный. Ба-альшой торт оперы и балета. Бисквит на бис.
Купаловский не ба-а-льшой, он маленький. И за это я был ему благодарен. Я вообще всегда был благодарен в этом городе всему маленькому, мелкому, незаметному, неброскому. Театр не должен быть больше самого себя. Купаловский — соизмерим: и своему масштабу, и своим амбициям. Гигантомания здесь была бы некстати. В Купаловском не так давно открылась «Аустерия» — с террасой, на которой вечером иногда танцуют вальс. Вечером, когда солнце садится в такси и уезжает куда-то на юго-запад, на проспект Жукова. Теперь терраса была пуста — только какие-то жрецы Мельпомены пили кофе, прижавшись к стене, подальше от солнца. Что бы они сказали, если б я сейчас пустился вальсировать прямо перед ними, обняв свой пакет за целлофановую талию?
Они только внутри театра, на сцене, такие творческие. Здесь, за столиком «Аустерии», им хочется, чтобы мир был нормальный. Всем хочется, чтобы мир вокруг был нормальный и подчинялся законам, а внутри себя можно быть сумасшедшим, гением, кем угодно. В мыслях мы позволяем себе всё, но от других требуем ограничивать себя правилами.
А лето смотрит на нас и смеётся.
«Жарища», — сказала девушка на высоких каблуках, проходя мимо и держа под руку свою подругу, на таких же ходулях. И они тоже — театр. Невидимый уличный театр.
Она споткнулась, когда я про неё подумал. Подвернула ногу. Лучше я не буду думать о людях, решил я, поднимая пакет.
Лето жарило одинокого милиционера на сковороде рядом с президенцией. Я спасся в «Ведах» — этом книжном магазине, в который стоит ходить только ради букинистического отдела. Прохлада обдала меня, как вода, и я почувствовал, какой я всё-таки мокрый. В «Ведах» интересная цветовая гамма — начинается всё с ярких, светлых цветов, с новых, блестящих, таких позитивненьких книжек, а чем дальше идёшь мимо их румяных мордочек, тем темнее становятся полки, и вот уже ты в букинистическом, здесь царят чёрные, коричневые, буро-зелёные, потёртые, тёмные от времени обложки, будто ты прожил вместе с ними целую жизнь, с утра и до вечера…
Как всегда, в букинистическом какой-то дед, пахнувший мочой и мачизмом давно минувших дней, разбирался с терпеливо-громогласной продавщицей. Он пришёл за деньгами, он урчал и шумел газами и всё никак не верил, что за его сокровища дадут так мало. Да и сокровища брали не все — увы! и он, навалившись на прилавок, пыхтел по-белорусски, на своей, интеллигентско-крокодилгентской мове:
«Я ведь не лишь абы что сдавал. Это же классика, спадарынька моя дорогая, такую сейчас не пишут! Что, молодые могут что-то похожее создать? Ерунду вы городите! Вы же посмотрите, это не макулатура какая-то, это Произведения! Произведения! На века!»
«Толстой есть у нас, хватает у нас Толстого, вот, видите, везде Толстой, мы берём, берём, я же не говорю, что мы не берём!..»
Я укрылся в русскоязычном отделе. Одна книжечка, другая, третья — все с автографами. Жили писатели, чиркали свои посвящения, именные, каменные, ядрёные, так, будто вечно жить собирались, а теперь их дети, друзья, внуки и просто владельцы никому не нужного хлама несут весь этот арс лонга в лавку, на рублики менять.
Я бы надолго завис здесь, я уже не замечал ни вони мочи, ни надоедливого кукареканья обалдевших библиофилов — но тут телефон в кармане сказал, что до мамы, видно, наконец-то дошел мой крик о помощи. И правда, она прислала мне номер. Просто номер. Да, одна цифра была неправильная. Глупая цифра. Но: мама! Могла бы хоть слово написать. Занята. Весь мир занят. И только я…
Спрятавшись за книгами, я набрал правильные цифры.
«Да! — тут же, мгновенно, словно только и ждал, проговорил железный мужской голос. Словно сам Дзержинский в сквере напротив кагэбэ трубку поднял. — Да!»
«Здравствуйте, я от Оксаны Ивановны, — начал я вполголоса. — Она просила вам пакет передать».
«Рига, — строго сказал голос. — Знаете, где это?»