— Тяжко, отче. А более того, страшусь остаться одному без тебя. Прости мне уныние моё, грех великий.
— Как одному? — улыбнулся Фотий.- A Бог? Иже везде сый и вся исполняли? А? Крепись. Ибо многое предстоит ещё в сердце принять и в огне любви переплавить. Помни, всё, что при тебе говорится, потщись разумом воспринять и слушай, как согласуется оно с тем, что глаголет нам Дух Святый.
— Но, отче, как умом объять переход в жизнь вечную, с коего ты начал? — Слёзы опять потекли у Антония, замочив даже рясу пятнами.
— Так ты всё об этом сидел тут думал? — опять улыбнулся Фотий. — А я-то надеялся, ты хитростям государственным научаешься. Тебе кого же сильнее жаль: меня аль себя?
— Не знаю, святитель. — Антоний крепко вытер глаза рукавом.
— Пускай это будут последние твои слёзы: слёзы слабости. Многие в будущем восплачутся перед гобой, возрыдают о бедах и грехах своих. Но твои слёзы пусть отныне исторгнется лишь на молитве пред лицом Всевышнего, если пошлёт Он тебе слёзный дар.
Антоний кивнул кротко, как наплакавшийся ребёнок.
— Разумение же тайн Божественных, что должны будем переселиться с земли, на коей живём пришельцами, то будучи рабами Христовыми, хотя и грешными, мы только благодарим за глубину промысла Божия, неизречённую пучину человеколюбия Его, что не внезапно изымает Он свои создания, а даёт приготовиться к христианской кончине е чистым покаянием и исповеданием… Знаю, как близок день, когда призовёт Он меня…
— Но как можно знать то, что только Всевышнему Господу ведомо?
— Чадо Антоний! О страшном вопрошаешь ты меня. По Божьему благоволению увидел я лицо, какого никогда не видал, услышал глаголы, которых никогда не слыхал. После этого я начал видеть то, чего доселе не видел и чего не видят другие, слышать то, чего не слышал раньше и чего другие не слышат. Бесконечна моя благодарность Господу за то, что позволил мне оставить преемникам моим Русскую Церковь умирённою и воссоединившуюся под властью одного иерарха. Кабы ещё междоусобие упредить…
— Ты печёшься о нас, грешных, остающихся жить, а сам… к смерти приготовился.
— Не мной сказано: к смерти готовься, а рожь сей.
— Это если другому говорить. А каково самому себя присоветовать?
— А самому себе ещё легче, потому что смерть существует только для тех, кто остаётся жить тут, на земле. Только для них моя смерть несчастье, я же готовлюсь переселиться в жизнь вечную и в оставшиеся дни стражду за тех, кого погибающими оставляю.
— Что же, значит, не страшно умирать? — с надеждой вопросил Антоний.
— Памятование смерти есть каждодневная казнь, она не может быть не страшной. Но когда наступает час успения[29], то она уже не казнь, но праздник!
— Тот день был дождлив и холоден, подобно осеннему.
Деревья стояли, отяжелев намокшими ветвями. К вечеру всё-таки вышли прогуляться в монастырский сад, что тянулся вдоль кремлёвской стены. Безлюдно было и тихо в предзакатный час. Мокро пахло скошенной в рядки травой, а кое-где на полянах уже гнездились свежесметанные стожки.
Время от времени, владыка шевелил посохом под кустами:
— Беспременно тут грибы должны быть. Чуешь, Антоний? Где-то они близко прячутся. Грибным духом как бы наносит? Нет?
Сутулый высокий Антоний незаметно с тревогой и болью часто взглядывал на владыку, спрашивая себя: а вдруг это последний раз? Он теперь часто так спрашивал. Душа его не хотела, не могла смириться с близкой разлукой, с её неизвестностью.
— Промокнешь, владыка, смотри, остудишься, — заботливо остерегал он Фотия.
Тот не слушал, всё ковырял землю, а то вдруг и вовсе пропал из виду за густыми деревьями; Антоний побежал было в одну сторону, в другую, страшась позвать его: уж не случилось ли? И вдруг увидел его лежащим в разворошённом стожке сена. Кинулся к нему на ослабевших ногах и тут же увидел, что владыка тихо, лукаво смеётся;
— Потерял меня? Испугался, чадо, а?
Антоний тоже засмеялся с облегчением, радостно, бросился в мягкость сена с другой стороны стожка. Наступил краткий странный миг забытья, когда, казалось, время перестало быть, и лишь тишина полнила собою всё вокруг. Светлые капли медленно и редко падали с листьев. Дождь прекратился, только тучи, алея подожжёнными краями, низко клубились, то мрачнея сизой чернотой, то вспыхивая от пробивающихся сквозь них лучей.
— Антоний? — после молчания протяжно позвал владыка.
— А?
— Ты здесь?
— Здесь…
— Лежишь?
— Лежу, владыка.
— В стогу?
— В стогу.
— Тепло как в сене-то…
— Тепло. Сухо.
Тепло было и на душе у Антония. Беззаботно, как в детстве под родной отцовской рукой.
— Анто-оний?
— А?
— А вдруг сейчас спустятся к нам духи злобы поднебесные? Лежите? — скажут. А мы им — что?
— Не спустятся, владыка. Они тебя убоятся.
— Думаешь, убоятся?
— Убоятся, Не иначе.
— А сено-то спелое. С ягодкой.
— Да-а, с земляничкой.
Небо было грозно и величественно. Изредка в разрывах туч открывались голубые промоины, будто улыбались чьи-то виноватые светлые глаза. Сухая былинка легко прижалась к щеке Антония шершавыми листками. Господи, как сладко на душе. Будто ангелы веют дыханием своим…