В общем, продолжал Дюрталь, если угодно, можно даже и оставить таких гордых мастеров, как Грюневальд: кельнским цукербродам я предпочитаю даже неизвестных художников с талантом отнюдь не выдающимся, писавших картины скорее странные, чем прекрасные, но все-таки, все-таки мистические! Таков аноним, которого видишь в Готе в герцогском музее, нарисовавший одну из странных месс, которые в Средние века неизвестно почему называли мессами святого Григория.
Порывшись в блокноте, Дюрталь нашел подробное описание этой работы, которое помнилась ему как записка о боголюбивой грубости.
Картина была скомпонована также на золотом фоне. Немного выше алтаря, но едва видимый за ним, стоял деревянный гроб, что-то вроде квадратного бассейна с доской, соединявшей края; на этом мостке бочком сидел Христос (ног его не было видно) с крестом в руках. Лицо Его было исхудалое, впалое, на Нем венец из зеленого терна, а истерзанное тело все в крапинках от ударов бичей. Вокруг него в воздухе носились орудия Его мук: гвозди, губка, молоток, копье; еще левее крохотные бюсты Иисуса и Иуды на постаменте с тремя параллельными линиями серебряных монет.
Перед алтарем же этому поистине жуткому Спасителю, изображенному по провозвестиям Исайи и Давида, поклонялся коленопреклоненный и молитвенно сложивший руки святой Папа Григорий; рядом с ним важный кардинал с руками под мантией и стоящий суровый епископ в темно-зеленой мантии с золотым шитьем, с крестом в руках.
Это было загадочно, зловеще, но эти властные суровые лица жили. Дух веры, неприглаженной и упрямой, исходил от этих лиц; это терпко на вкус, это молодое вино мистики, но уж никак не сахарный сироп первых кельнских живописцев!
О, мистическое веянье, благодаря которому душа художника воплощается на холсте, в камне, на письме и разговаривает с душами зрителей, умеющих понять, — многие ли им обладали? В Германии оно проявилось у бандитов от живописи; в Италии, если оставить в стороне последнего средневекового живописца Фра Анджелико с его учеником Беноццо Гоццоли — Анджелико, чьи творения отражают внутренний мир святого, переносят в красках на холст; если вынесем за скобки еще его предшественников: Чимабуэ, холодные останки византийской школы, Джотто, разморозившего эти неподвижные, неясные фигуры, Орканью, Симоне ди Мартино, Таддео Гадди (это настоящие примитивы) — сколько ж там ловких подделок великих живописцев, обезьянничающих на голос духовности, лукаво подражающих ему так, что примешь и за правду!
Итальянцы Возрождения, как никто, преуспели в этом искусстве обмана, и не так еще много таких, которым, как Боттичелли, хватало честности признать, что их Мадонны — Венеры, а Венеры — Мадонны. Это видно в Берлинском музее, где Боттичелли представлен превосходными, шедевральными полотнами; там картины двух родов находятся рядом.
Одна — изумительная обнаженная Венера; она придерживает рукой на животе волосы чистого золота; ее белое тело светится на иссиня-черном фоне; она глядит на нас серыми глазами, утонувшими за нечистой влажной поволокой, из-под кроличьих, розоватых, век. Должно быть, она много плакала, и этот безутешный взгляд, эта скорбная поза навевают смутные мысли о неутоленной усталости чувственности, о безмерной тоске ничем не насыщаемых гнусных желаний.
Неподалеку от нее — Мадонна, похожая на нее: это она и есть, тот же чуткий чуть вздернутый нос, тот же рот в форме свернутого клеверного листа, желтоватые глаза, золотые волосы, хлорозный цвет лица, крепкое тело и сильные руки. Одинаковы и выраженья их лиц, скорбно-утомленные; очевидно, что для обеих моделью была одна женщина. Обе они язычницы: Венера — понятно, а Мадонна?..
Можно определенно утверждать и то, что гирлянда ангелочков на этом полотне делает сюжет, если это возможно, еще менее христианским: ведь эти прелестные существа с двусмысленными улыбками и слишком гибкой грацией обладают опасными чарами ангелов падших. Это Ганимеды, происходящие из мифологии, а не из Библии.
Как далеки мы от Бога с этим язычеством Боттичелли! — думал Дюрталь. — Какая разница между этим художником и Рогиром ван дер Вейденом, чье Рождество блистает в соседней зале великолепного собрания старого Берлинского музея!
Что за Рождество!
Оно написано как триптих; на правой створке несколько восхищенных стоящих людей и павший ниц старец, кадящий Богородице, которая видна через открытое окно; за ней уходящий вдаль пейзаж, вьющиеся до бесконечности аллеи; женщина с восторженным лицом в остроконечной шапке, чуть ли не в тюрбане, одной рукой прикасается к плечу старца, а другую воздела в непередаваемом жесте удивленной радости. На левой створке три волхва на коленях с протянутыми руками и глазами, воздетыми к небесам, созерцают Младенца, сияющего в звезде; ничего нет прекраснее этих преображенных лиц; уж эти люди молятся от всего сердца, а до нас им вовсе дела нет!
Но обе эти части лишь побочные, а центральный сюжет, которому они служат, исполнен вот как.