Потом шло царство галилейское. Впереди бежали шуты, которые дрались между собою и выплясывали пиррический танец, а за ними важно выступал Гильом Руссо, царь галилейский, в пурпурной, залитой вином мантии, окруженный своими жезлоносцами, советниками и писцами счетной палаты.
Шествие замыкала корпорация судебных писцов в черных мантиях, с украшенными цветами «майскими ветвями», достойной шабаша музыкой и толстыми желтыми восковыми свечами. Посреди этой толпы высшие члены братства шутов несли на плечах носилки, на которые было налеплено больше свечей, чем на раке святой Женевьевы во время чумы. А на этих носилках сидел сияющий, облаченный в мантию, в митре и с посохом в руках новый папа шутов – звонарь собора Богоматери, Квазимодо-горбун.
У каждого отделения этой шутовской процессии была своя музыка. Цыгане били в тамбурины и балафосы. Народ «арго», далеко не музыкальный, все еще придерживался виолы, пастушьего рожка и готической рюбебы двенадцатого столетия. Царство галилейское стояло по части музыки почти на таком же уровне. Правда, в его оркестре слышались звуки гудка, но это был жалкий старинный гудок, имевший всего три тона. Зато около шутовского папы звучали и гремели в дикой какофонии все лучшие музыкальные инструменты той эпохи. Тут были уже новые гудки, отдельные – для верхних, средних и нижних регистров, было много флейт и медных инструментов. Увы! Как известно читателю, это был оркестр Гренгуара.
Трудно представить себе, до какой степени изменилось безобразное и грустное лицо Квазимодо с тех пор, как процессия выступила из дворца и добралась до Гревской площади. Теперь это лицо просветлело, озаренное выражением гордости и блаженства. Первый раз за всю свою жизнь испытал Квазимодо чувство удовлетворенного самолюбия. До сих пор он не знал ничего, кроме унижений; все относились к нему с презрением ввиду его низкого положения, все с отвращением смотрели на его фигуру и лицо. А потому, несмотря на свою глухоту, он наслаждался, как настоящий папа, восторженными криками толпы, которую ненавидел за ненависть к себе. Правда, народ его состоял из всякого сброда – из воров, шутов, нищих и калек, – но что из этого! Все же это был народ, а он – его властелин. И он принимал за чистую монету иронические рукоплескания и насмешливые знаки уважения, хотя нужно сознаться, что к чувствам толпы примешивалась немалая доля страха. Горбун был силен, кривоногий был ловок, глухой был зол – три качества, умеряющие насмешки.
Но едва ли новый папа шутов отдавал себе ясный отчет в чувствах, которые он возбуждал и которые испытывал сам. Ум, обитавший в этом уродливом теле, тоже не мог развиться как следует, не мог рассуждать здраво и делать точные выводы. А потому Квазимодо лишь смутно и неопределенно сознавал то, что сам он чувствовал в эту минуту.
Только радость охватывала его все сильнее, только гордость преобладала над всем! Это уродливое, жалкое лицо было, казалось, озарено сиянием.
В ту минуту, как опьяненного величием Квазимодо торжественно несли мимо Дома с колоннами, какой-то человек, к изумлению и ужасу толпы, вдруг бросился к нему и гневным движением вырвал у него из рук деревянный позолоченный посох – знак его папского достоинства.
Этот смельчак был тот самый лысый незнакомец, который некоторое время тому назад, стоя в толпе, окружавшей цыганку, испугал молодую девушку своими угрожающими, полными ненависти словами. На нем была одежда духовного лица. В ту минуту, как он бросился к Квазимодо, Гренгуар, до сих пор не видевший его, вскрикнул от удивления.
– Господи! – пробормотал он. – Да это мой учитель герметики, архидьякон Клод Фролло! Что ему нужно от этого кривого? Ведь тот разорвет его!
И действительно, раздался крик ужаса. Квазимодо в ярости соскочил с носилок, и женщины отвернулись, чтобы не видеть убийства архидьякона.
Горбун бросился к Клоду Фролло, взглянул на него и пал на колени. Архидьякон сорвал с него тиару, сломал его посох и разорвал мишурную мантию.
Квазимодо продолжал стоять на коленях, опустив голову и сложив руки.
Потом между ними начался странный разговор на языке знаков и жестов, так как ни один из них не произносил ни слова. Архидьякон стоял гневный, в угрожающей, повелительной позе; Квазимодо склонялся к его ногам, смиренный, умоляющий. А между тем он мог бы одним пальцем уничтожить Клода Фролло, – в этом не было ни малейшего сомнения.
Наконец архидьякон, сжав могучее плечо Квазимодо, знаком велел ему встать и следовать за собою.
Горбун встал.
Тогда братство шутов, опомнившись от первого изумления, решило защищать своего так грубо свергнутого папу; цыгане, воры и писцы с криками окружили архидьякона.
Квазимодо заслонил его собою, сжал свои страшные кулаки и, оглядев толпу, заскрежетал зубами, как разъяренный тигр.
Архидьякон, лицо которого приняло свое обычное спокойное и строгое выражение, сделал ему знак и молча стал удаляться.
Горбун пошел впереди, расталкивая народ на его пути.