Раньше Мартину казалось, что энергия Ингер Викнер направлялась преимущественно на бессмысленные хозяйственные действия: по-особому разложить на подносе печенье, убрать из букета увядший цветок. Теперь же все её безостановочные движения обрели стратегию и цель. Она вела себя как старшая медсестра в частном лечебном учреждении начала двадцатого века, причём остальному персоналу (Эммануилу и Ракель) она не могла поручить ничего хоть сколько-нибудь ответственного, более того – остальной персонал тоже требовал присмотра. Эммануил быстро забыл об обязанностях сиделки и вернулся к себе в комнату, окна которой были занавешены одеялами. Из-за закрытой двери доносился приглушённый рок. Посыпание сахаром финских булочек не вызывало у Ракели никакого энтузиазма, и при первой возможности она убегала из кухни. И вдобавок ко всему порвала в кустах ежевики матроску, в которую её переодела Ингер.
– Это же было винтажное платье! – взвыла бабушка при виде дыры. Лицо Ракели сморщилось, и она снова убежала. Мартин найдёт её не скоро – спящей за диваном.
И если Ингер находилась в нескольких местах одновременно, то присутствие в доме Сесилии было вообще незаметным. Наверху скрипели половицы. Вниз опускали поднос с недопитым холодным чаем и яичной скорлупой. Наверх относили вечерние газеты. На веранде обнаруживались кожаные туфли с заломленными задниками. Из спальни доносился её тихий голос, она сидела на кровати рядом с дочерью и держала на коленях книжку. Девочка не шевелилась, словно малейшее движение могло стать поводом для выдворения из комнаты.
Какое-то время казалось, что пребывание за городом никак не помогает его жене почувствовать себя лучше. В городе она хотя бы сохраняла минимум нормальности; теперь же любое занятие казалось ей непосильным. Она уклонялась от всех действий, предполагавших одновременное общение более чем с одним человеком. Кормление длилось вечность, после чего она выглядела усталой и как будто постаревшей. Тридцать минут с Ракелью требовали двух часов некрепкого сна. Лишь изредка выходя в сад, Сесилия передвигалась со стариковской медлительностью. Бо́льшую часть времени она дремала, либо в кресле Касторпа на веранде, либо у себя в комнате. Весь дом жил в ускоренном темпе – на кухне суета, что-то падает, Ракель бегает по траве, Эммануил заводит мопед, – но в прохладной полутёмной комнате Сесилии все движения замедлялись, а звуки становились тише.
Мартин осторожно присел на край кровати. Сесилия всегда была слишком уставшей, чтобы разговаривать, и он просто пересказывал ей все события дня: Ракель проплыла в озере пятьдесят метров после того, как он пообещал ей мороженое, Элис перевернулся на живот, что, по мнению Ингер, случилось «чрезвычайно рано». Он выпил её недопитый чай, доел бутерброд. И дорешал лежавший на тумбочке кроссворд.
– От Густава ничего не слышно? – спросила она как-то. Глаза закрыты, словно ей требовалось приложить усилие даже для того, чтобы сформулировать вопрос.
– Пока нет, но я написал ему всего неделю назад. Пересылка наверняка займёт время…
На самом деле прошло уже две недели, а почта задерживалась не дольше чем на пару дней.
Но Сесилия, удовлетворившись ответом, кивнула.
Однажды вечером, когда в доме ещё не зажгли свет, а небо приобрело насыщенно-синий и невозможный в городе оттенок, Мартин извлёк рукопись своего романа и со значением водрузил её на письменный стол.
За прошедшие годы magnum opus пережил ряд переименований. От
Привлечь внимание молодостью он больше не может. Многообещающим молодым писателем он считался бы лет восемь-десять назад. Молодостью он может удивить, если в ближайшее время получит Нобелевскую премию или профессорскую должность, что маловероятно, поэтому возраст больше не козырь. Ульф Лундель дебютировал с «Джеком» в двадцать семь. Стиг Ларссон написал «Аутистов» в двадцать четыре. На момент выхода «Аттилы» Класу Эстергрену не исполнилось двадцати, а в двадцать четыре он издал «Джентльменов».
За письменным столом сидел Мартин Берг, тридцати двух лет от роду, и не знал, с чего начать.
В следующем месяце произошло два неожиданных события.