Забойщик, оторопев, вошел в кабинет, обставленный старинной мебелью красного дерева, с выцветшей обивкой из зеленого репса. Главный секретарь, высокий, бледный господин, минут пять что-то говорил ему, не вставая из-за своего стола, заваленного бумагами. Но у Туссена Маэ так звенело в ушах, что он плохо слышал. Он смутно понял, что речь идет о его отце, о том, что вскоре будет рассмотрен вопрос о назначении старику пенсии в сумме ста пятидесяти франков ввиду его преклонного возраста и сорокалетней работы на шахтах Компании. Затем Маэ показалось, что голос секретаря стал строже. Он распекал Туссена Маэ, обвиняя его в том, что старый забойщик занимается политикой, и делал при этом намеки на его жильца и на кассу взаимопомощи; затем посоветовал ему не компрометировать себя, не вмешиваться в безумные затеи, ведь он один из лучших на шахте рабочих. Маэ попытался возражать, но произносил лишь бессвязные слова, теребил дрожащими руками фуражку и, уходя, бормотал:
— Ну, понятно, господин секретарь… Будьте благонадежны, господин секретарь…
На улице, встретив Этьена, поджидавшего его, он разразился гневом:
— Ах, я дурак, дурак! Мне бы ответить ему: хлеба, мол, у нас нет, а тут еще глупости какие-то! Да, это он на тебя взъелся: весь, говорит, поселок отравлен. А что делать-то? Ах ты дьявол! Кланяться, что ли, им? Спасибо говорить? Ну да, это всего умнее будет.
Маэ умолк, охваченный и гневом и страхом. Этьен погрузился в мрачную задумчивость. Вновь пришлось им пробираться между группами рабочих, загородивших всю улицу. Раздражение росло, — раздражение спокойного народа: без яростных жестов, без криков. Над толпой этих тяжелодумов поднимался протяжный гул — надвигалась гроза. Несколько человек, хорошо умевших считать, произвели подсчет, и теперь все вели речь о двух сантимах с вагонетки, которые Компания решила выгадать, оплачивая крепление отдельно. Самые несообразительные и те были возмущены. Но сейчас больше всего приводила в негодование ничтожная получка, грозившая голодом, вызывавшая возмущение против нарочно созданных простоев, против штрафов. И без того есть нечего, а что будет, если еще снизят заработную плату? В питейных заведениях гневные речи произносили во всеуслышание; от яростных выкриков до того пересыхало в горле, что все полученные гроши оставались на стойке кабатчика.
Возвращаясь из Монсу в поселок, Этьен и Маэ не перемолвились ни единым словом. Лишь только Маэ переступил порог, жена, сидевшая одна с детьми, заметила, что он пришел с пустыми руками.
— Что ж это ты? Вот какой забывчивый! — воскликнула она. — А где же кофе? Где сахар? Где мясо? Уж не разорил бы тебя кусок говядинки.
Маэ ничего не ответил, стараясь справиться с волнением, сдавившим ему горло. Но вдруг у этого человека, закаленного в тяжком труде, дрогнуло его грубое лицо, гримаса отчаяния исказила черты, и крупные слезы брызнули из глаз — целый дождь горячих слез. Он рухнул на стул и плакал, как ребенок, бросив на стол пятьдесят франков.
— Вот! — бормотал он. — Вот все, что я тебе принес… Столько мы все вместе заработали…
Жена его поглядела на Этьена, увидела, что он сидит в угрюмом молчании. Тогда и она заплакала. Да разве могут девять человек прожить две недели на пятьдесят франков? Старший сын — отрезанный ломоть, у старика ноги отнялись. Скоро всем помирать придется. Альзира, потрясенная слезами матери, бросилась ей на шею и тоже заплакала. Громко кричала Эстелла, разревелись Ленора и Анри.
И вскоре по всему поселку понеслись вопли отчаяния. Мужчины вернулись домой, и вот уж в каждой семье оплакивали, как великую беду, жалкую получку. Отворялись двери домов, женщины выбегали на улицу и плакали там, словно горьким сетованиям тесно было под низкими потолками в запертых домах. Шел мелкий дождь, но они не чувствовали этого, они собирались кучками на тротуарах и, протягивая руку, показывали друг другу на ладони полученные мужем, деньги:
— Глядите! Вон ему сколько дали! Смеются они над людьми, что ли?
— А у меня-то, посмотрите! Не хватит расплатиться за хлеб, — ведь брали в долг прошлые две недели!
— А мне… Посчитай-ка… Видно, опять придется рубашки свои продать.
Вышла на улицу и Маэ. Вокруг жены Левака собрались женщины. Она сама кричала громче всех, потому что ее пьяница муж все не возвращался, и она догадывалась, что велика ли, мала ли получка — вся она растаяла в «Вулкане». Филомена подстерегала Маэ, боясь, как бы Захарий не оставил себе часть денег. Только жена Пьерона казалась спокойной: тихоня Пьерон всегда так ловко устраивался, что в книжке штейгера за ним значилось больше часов, чем у других. Но Горелая находила, что это подлость со стороны зятя, она была заодно с теми, кто возмущался. Высокая и худая старуха, прямая, как шест, стояла посреди кучки женщин и грозила кулаком в сторону Монсу.