Вдруг 3 августа грянуло известие о победе под Саарбрюкеном, одержанной накануне. О большой победе? Неизвестно. Но газеты захлебывались от восторга: это вторжение в Германию — первый шаг в славном наступлении; наследный принц хладнокровно поднял пулю на поле сражения, — это начало легенды о нем. А два дня спустя узнали, что под Виссенбургом французы были застигнуты врасплох и разбиты; из груди у всех вырвался крик бешенства. Пять тысяч французов попали в засаду и в продолжение десяти часов сопротивлялись тридцати пяти тысячам пруссаков. Эта гнусная бойня взывала о мести! Наверно, командиры виноваты в том, что не приняли мер предосторожности и ничего не предусмотрели. Но все это поправимо. Мак-Магон вызвал 1-ю дивизию 7-го корпуса, 1-й корпус будет поддержан 5-м; сейчас пруссаки, наверно, снова вернулись за Рейн, а наши пехотинцы гонят их штыками в спину. И при мысли о том, что в этот день произошло яростное сражение, усиливалось лихорадочное ожидание известий, под необъятным бледнеющим небом с каждой минутой росла тревога.
Обращаясь к Вейсу, Морис повторял:
— Да, сегодня им, видно, здорово всыпали!
Вейс ничего не ответил и озабоченно покачивал головой. Он тоже смотрел в сторону Рейна, на восток, где уже совсем стемнело, на черную стену, омраченную тайной. При последних звуках зори на оцепенелый лагерь нисходила глубокая тишина, изредка нарушаемая шагами и голосами запоздавших солдат. Мерцающей звездой зажегся свет на ферме, где бодрствовал штаб в ожидании известий, а они приходили каждый час, но очень неопределенные. У костра уже никого не было; свежие сучья все еще дымились густым печальным дымом, и легкий ветер поднимал его над тревожной фермой, застилая в небе первые звезды.
— Здорово всыпали? — повторил наконец Вейс. — Да услышит вас бог!
Жан, сидевший в нескольких шагах от них, насторожился, а лейтенант Роша, уловив это трепетное пожелание, в котором прозвучало и сомнение, внезапно остановился, чтобы послушать.
— Как? Вы не уверены в окончательной победе? — спросил Морис. — Вы считаете возможным поражение?
У Вейса задрожали руки; он внезапно изменился в лице и побледнел.
— Поражение? Сохрани бог!.. Ведь я местный житель, моего деда и бабку убили в тысяча восемьсот четырнадцатом году иноземцы, и, когда я только подумаю о нашествии врага, у меня сжимаются кулаки, я готов стрелять вместе с простыми солдатами, — вот так, в сюртучке!.. Поражение? Нет, нет! Я не допускаю и мысли об этом!
Он успокоился и в изнеможении пожал плечами.
— Но только… Как вам сказать?.. Я беспокоюсь… Я хорошо знаю наш Эльзас; я еще раз изъездил его вдоль и поперек по своим делам, и мы, эльзасцы, видели то, что должно было броситься в глаза генералам и чего они не хотят видеть… Да, мы желали войны с Пруссией, мы уже давно ждали случая разрешить наш старый спор. Но это не мешало нашим добрососедским отношениям с Баденом и с Баварией; у нас у всех по ту сторону Рейна родственники или друзья. Мы считали, что и они мечтают, как мы, сбить с пруссаков их невыносимую спесь… Мы были так спокойны, так уверены, но вот уже две недели, как нас охватило нетерпение и тревога: мы видим, что дела идут все хуже и хуже. Со дня объявления войны неприятельской кавалерии дана возможность нападать на деревни, вести разведку, резать телеграфные провода. Баден и Бавария поднимаются, огромные передвижения войск происходят в Пфальце; известия отовсюду, с рынков, с ярмарок, свидетельствуют о том, что границе угрожает враг, а когда местные жители, мэры коммун в испуге прибегают сообщить об этом офицерам проходящих частей, офицеры пожимают плечами: «Это галлюцинации трусов, неприятель далеко!..» Как? Нельзя терять ни одного часа, а проходят дни за днями! Чего ждать! Чтобы на нас навалилась вся Германия?!
Он говорил тихо и скорбно, точно повторяя самому себе то, что долго обдумывал:
— Эх! Германия! Мне она хорошо знакома; ведь хуже всего то, что вы, французы, знаете ее так же плохо, словно какой-нибудь Китай… Помните, Морис, моего двоюродного брата, Гюнтера — того, что прошлой весной приезжал ко мне в Седан? Он мне двоюродный брат с материнской стороны: его мать, сестра моей матери, вышла замуж в Берлине; так вот, он весь — ихний, он ненавидит Францию. Он теперь призван на военную службу, он — капитан прусской гвардии… Помню, когда я провожал его на вокзал, он резко сказал: «Если Франция объявит нам войну, мы ее разобьем!»
Вдруг лейтенант Роша, который до сих пор сдерживался, в бешенстве бросился к ним. Это был худощавый верзила, лет пятидесяти, с удлиненным лицом и впалыми щеками, загорелый, задымленный. Огромный нос с горбинкой нависал над широким ртом, выражавшим вспыльчивость и доброту; жесткие седые усы торчали и щетинились. Громовым голосом он заорал:
— Вы что здесь околачиваетесь и разлагаете наших солдат?
Жан не вмешивался в ссору, но считал, что лейтенант, в сущности, прав… Сам уже удивляясь потере времени и беспорядку, он все-таки никогда не сомневался, что пруссакам здорово всыплют. Дело верное: ведь войска пришли сюда только ради этого.