— Ну конечно, — спокойно ответил молодой человек. — Каждую неделю, и только ради него: я часами гляжу на Боттичелли, и ни на кого больше… Вот посмотрите на эту фреску: Моисей и дочери Иофора. Разве было когда-нибудь создано еще что-либо, так проникновенно выражающее человеческую нежность и человеческую печаль!
И подобно жрецу, который со сладостным трепетом взволнованно переступает порог святилища, Нарцисс с благоговейной дрожью в голосе продолжал:
— Ах, Боттичелли, Боттичелли! Женщина Боттичелли с ее удлиненным лицом, чувственным и простодушным, с несколько выпуклым животом под легкими складками одежды, с горделивой, гибкой, порхающей походкой и как бы летящим телом! Ангелы Боттичелли — подлинные юноши, в то же время прекрасные своей женственной прелестью; мускулистость, подсказанная художнику знанием натуры, сочетается в них с бесконечным изяществом очертаний, эти как бы двуполые ангелы обжигают вас пламенем желания, горящего в них. А рты у Боттичелли, эти чувственные рты, твердые, подобно плодам, насмешливые или страдальческие, с загадочным изгибом, безмолвно таящие то ли непорочность, то ли беспутство! Глаза у Боттичелли, томные, страстные, полные мистического или чувственного изнеможения, глаза, порой и в радости исполненные глубокой скорбью! Нет более непроницаемых, взирающих на человеческое ничтожество глаз! Руки у Боттичелли, тщательно выписанные, изысканные, словно живущие напряженной жизнью, окутанные воздухом, касаются друг друга, как бы ласкаясь и беседуя между собой с такой нарочитой грацией, что порою она кажется жеманной. Но сколько в них выражения, и у каждой руки — свое; все оттенки радости и печали прикосновений! И при этом никакой изнеженности, ничего ложного, во всем какая-то мужественная горделивость, от всего веет страстным, великолепным движением, которым захвачены фигуры, во всем безупречная правда, непосредственное наблюдение, работа мысли, подлинный реализм, исправленный и облагороженный гениальной самобытностью чувства и характера, даже самому уродству придающей незабываемое очарование!
Пьер слушал Нарцисса с возрастающим изумлением; только сейчас он приметил его несколько нарочитую изысканность, подстриженные под флорентинца локоны, бледно-голубые, почти фиалковые глаза, от восторга еще более поблекшие.
— Разумеется, — вымолвил под конец аббат. — Боттичелли чудесный художник… Но только, мне кажется, Микеланджело…
Нарцисс с каким-то ожесточением прервал его:
— Нет, нет! Не говорите мне о нем! Микеланджело все испортил, все погубил. Этот человек впрягался в работу, как вол, одолевал ее, как чернорабочий, — по столько-то метров в день! Человек, которому недоступна прелесть тайны, неведомого, грубиян, способный отбить вкус к прекрасному: мужские тела у него как бревна, женщины — великанши, им бы работать в мясной лавке, — какие-то безмозглые туши, ничего божественного, ничего инфернального… Он каменотес, если хотите, да!.. Могучий каменотес, но не более!
В усталом мозгу этого современного юноши, такого пресыщенного, испорченного погоней за всем оригинальным и редкостным, бессознательно вскипала неуемная ненависть к здоровью, силе, мощи. Микеланджело, созидающий в поте лица, оставивший самое чудесное наследие из всего, что когда-либо породил художественный гений, был ему глубоко чужд. Микеланджело заново созидал жизнь, и с такою силой, что даже самые восхитительные творения всех прочих художников казались ничтожными, тонули, захлестнутые потоком живых образов, которым дало жизнь его воображение.
— Но, право, я с вами не согласен, — храбро возразил Пьер. — Именно сейчас я постиг, что в искусстве жизнь — это все и бессмертие ожидает только те произведения, которые дышат жизнью. Пример Микеланджело мне представляется решающим, ведь если он мастер нечеловеческой, чудовищной силы, подавивший всех прочих художников, то лишь благодаря своему необычайному умению созидать эту великолепную живую плоть, которая так оскорбляет ваш изысканный вкус. Пусть же любопытные, кокетливые остроумцы, проницательные умники изощряются в догадках, ломая голову над двусмысленным и неуловимым, пусть они видят соль искусства в манерных изысках и в туманной символике, Микеланджело останется всемогущ! Он сотворил человека, он великий мастер, ему присущи ясность, простота и здоровье, он вечен, как сама жизнь!
Нарцисс только вежливо улыбнулся с видом снисходительного пренебрежения. Не все ведь часами просиживают в Сикстинской капелле перед Боттичелли, ни разу не подняв головы, чтобы взглянуть на Микеланджело. И Нарцисс оборвал спор словами:
— Вот и одиннадцать. Кузен должен был сообщить мне, как только он сможет нас принять, и меня удивляет, что до сих пор никто не идет… Если хотите, поднимемся пока что в станцы Рафаэля?
Наверху, в станцах, Нарцисс оказался безупречен, проявил большую осведомленность, был справедлив в оценке произведений; едва только улеглась в нем вспышка ненависти к гигантским творениям гения, к нему сразу же вернулись спокойствие и рассудительность.