Викторина держала лампу, доктор осторожно с помощью Пьера раздел Дарио, обследовал рану и тут же, улыбаясь, объявил, что она неопасна. Так, пустяки, самое большее — придется полежать недельки три, можно не бояться никаких осложнений. И, как любой из римских врачей, умевших ценить ловкие ножевые удары, с последствиями которых ему, что ни день, приходилось сталкиваться, когда он лечил случайных пациентов из простонародья, доктор не спеша разглядывал рану, с видом знатока любовался ею, без сомнения находя, что это — недурная работа. Наконец он сказал вполголоса, обращаясь к Дарио:
— Мы называем это «предостережение»… Убивать он вас не хотел, удар нанесен сверху вниз, нож погрузился в мышцы, не задев кости… О, это требует сноровки!.. Великолепный удар.
— Да, да, — прошептал Дарио, — он меня пощадил, он мог продырявить меня насквозь.
Бенедетта не слушала. Едва только врач объявил, что ничего серьезного нет, а причина слабости и обморока — сильное нервное потрясение, она упала на стул в состоянии полнейшей прострации. Вслед за ужасным приступом отчаяния наступила разрядка. Сладостные слезы медленно побежали из глаз Бенедетты, она встала, подошла к Дарио и в порыве безмолвной восторженной радости, поцеловала его.
— Послушайте-ка, милейший доктор, — заговорил юноша. — Никто не должен об этом знать. Все это слишком смешно… Никто как будто ничего и не видел, исключая господина аббата, а его я попрошу хранить тайну… И ни к чему беспокоить кардинала, да и тетушку тоже, ведь правда? И друзей дома также.
Доктор Джордано, как всегда, спокойно улыбнулся: Хорошо, хорошо! Само собой разумеется, об этом не тревожьтесь… Для всех — вы упали с лестницы и вывихнули плечо… А теперь, когда перевязка сделана, постарайтесь-ка уснуть, чтобы вас сильно не лихорадило. Я наведаюсь завтра поутру.
И вот, полные необычайного покоя, медленно потекли дни; жизнь складывалась по-новому и для Пьера. В первое время он не покидал стен старого, погруженного в дремоту дворца, по целым дням читал, писал, а для развлечения в послеобеденные часы наведывался в комнату Дарио, зная, что застанет там Бенедетту; тут он просиживал до самых сумерек. Двое суток Дарио был в сильном жару, но потом выздоровление пошло обычным ходом; все обстояло как нельзя лучше: версия о вывихе ни в ком не вызывала сомнений, так что кардинал даже потребовал от донны Серафины, соблюдавшей строгую экономию, во избежание несчастных случаев зажечь на лестнице второй фонарь. Лишь одно происшествие, в которое Пьер оказался посвящен, точно последняя вспышка бури, едва не нарушило монотонный покой, воцарившийся в доме.
Как-то вечером Пьер задержался у постели выздоравливающего. Бенедетта вышла на минуту из комнаты, а Викторина, которая перед тем принесла бульон, наклонилась, чтобы взять у Дарио чашку, и тихонько сказала:
— Сударь, там эта девушка, знаете, Пьерина, она что ни день приходит, плачет, спрашивает, как ваше здоровье… Бродит тут вокруг, никак не могу ее прогнать, вот я и решила, лучше вас предупредить.
Пьер невольно расслышал и сразу все понял, сомнений быть не могло. Дарио прочитал его мысли и, не отвечая Викторине, сказал:
— Так оно и есть, аббат, всему виной этот дикарь Тито… Подумать только! Может ли быть что-нибудь глупее?!
Но хотя Дарио и уверял, что у Тито не было никаких оснований делать ему подобное предостережение насчет сестры, он сконфуженно улыбался, раздосадованный и даже несколько пристыженный. И он вздохнул с явным облегчением, когда священник пообещал ему, если девушка опять пожалует, объяснить ей, что приходить сюда не следует.
— Глупое приключение, просто глупое! — твердил Князь с преувеличенной досадой, как бы издеваясь над самим собою. — Словно сотню лет назад!
Он вдруг замолчал. Возвратилась Бенедетта. Она снова уселась у постели милого страдальца. И в дремотной тишине старинной комнаты, в старинном, мертвенном палаццо, откуда отлетело дыхание жизни, продолжалось кроткое бдение.