Наконец, самое сильное впечатление произвела на Пьера вилла Медичи, которую он посетил ясным погожим вечером. Здесь он очутился на французской земле. Какой чудесный парк, какие пинии и самшитовые деревья, какие великолепные, пленительные аллеи. Таинственные образы античного мира возникают в уединении этой старой темной дубравы, где на отливающей бронзой листве вспыхивают красным золотом лучи заходящего солнца! Надо подняться по бесконечно длинной лестнице и сверху, с площадки бельведера, окинуть взглядом Рим, будто заключить его в объятия весь целиком. Из трапезной, увешанной портретами художников многих поколений, удостоенных премии Рима, и особенно из библиотеки, огромной тихой залы, открывается та же изумительная панорама, широкая, покоряющая, неотразимо величественная, способная пробудить в юношах-стипендиатах честолюбивое стремление завоевать весь мир. Хотя Пьер был противником академической римской стипендии, противником традиционной, одинаковой для всех системы обучения, столь гибельной для развития таланта, все же его восхитил сладостный покой, мир уединенных садов, дивный небосвод, где, казалось, в самом воздухе реяло вдохновение. Какое блаженство в двадцать лет поселиться на три года в этом волшебном краю, среди прекрасных произведении искусства, размышлять здесь, учиться, искать свой путь, полагая себя еще слишком юным для самостоятельного творчества, радоваться, страдать, любить! Но затем Пьер подумал, что это место не подходит для молодежи, что по-настоящему наслаждаться покоем в дивной обители искусств, под вечно лазурным небом, способен лишь человек зрелый, уже добившийся успехов, уже слегка утомленный долгими трудами. Побеседовав со стипендиатами, аббат заметил, что натуры созерцательные, мечтатели, а также посредственные ученики приноровились к здешней монастырской жизни, замкнутой в искусстве прошлого, зато художники буйного темперамента, яркого дарования изнывали тут и жадно тянулись к Парижу, горя нетерпением ринуться в самую гущу творчества и борьбы.
Все эти парки, о которых по вечерам с восхищением рассказывал Пьер, вызывали в памяти Дарио и Бенедетты сад виллы Монтефьори, теперь разоренный, а некогда такой цветущий, лучший фруктовый сад Рима, с целым лесом столетних апельсиновых деревьев, под сенью которых зародилась их любовь.
— Я помню, — говорила контессина, — когда сад расцветал, там стоял дивный аромат, такой сильный, пьянящий, что голова кружилась! Как-то раз я упала на траву и не могла подняться… Помнишь, Дарио? Ты взял меня на руки и отнес к фонтану, там было так хорошо, так свежо.
Она сидела, как обычно, на краю постели и держала руку выздоравливающего в своей руке. Он улыбнулся.
— Да, да, я целовал твои глаза, и ты наконец очнулась… В те времена ты не была так жестока, ты позволяла целовать себя сколько угодно… Но мы с тобой были еще детьми, а иначе тогда же стали бы мужем и женою — в этом огромном благоуханном саду, где мы бегали и резвились на свободе.
Бенедетта кивала головой, уверяя, что только мадонна охранила их от греха.
— Правда, правда… И какое счастье, что скоро мы сможем принадлежать друг другу, не огорчая ангелов небесных!