Пьер слушал его пораженный. Неужели и в этом юноше заговорила кровь Августа? В средние века стоило папам стать господами Рима, как они испытывали властную потребность его перестроить, движимые неискоренимым желанием снова господствовать над миром. И вот, едва овладев Римом, молодая Италия тоже поддалась этому наследственному безумию, этой жажде всемирного господства и, стремясь, в свою очередь, создать величайший город на земле, принялась строить целые кварталы для населения, которое еще не появилось. А теперь даже анархисты, ярые сторонники разрушения, увлеклись той же безумной мечтой, принявшей на этот раз чудовищные размеры, мечтой о четвертом гигантском Риме, который постепенно охватит другие материки, чтобы расселить там свободолюбивое человечество, живущее отныне единой семьей. Это уж переходило всякие границы! Никогда еще Пьер не встречал более яркого доказательства того, до какой нелепости может дойти чрезмерная гордыня и жажда власти, отравившая кровь этой нации с тех далеких времен, когда Август оставил ей в наследство абсолютную власть вместе с неистребимой верой в то, что Италии принадлежит по праву весь мир и потому следует вновь овладеть нм как можно скорее. Это стремление исходило из самой почвы, как некий сок, пьянивший всех детей древней исторической страны и побуждавший их обратить свой город в великий единственный Город, тот, что правил миром раньше и в царственном блеске будет править им и впредь, как то предсказали оракулы. И Пьер вспомнил четыре вещие буквы: S. P. Q. R. [20]— древнего победоносного Рима, которые он встречал повсюду в Риме нынешнем, как приказ о конечной победе, данный судьбе; он видел их на стенах, на вывесках, на столбах, даже на городских тележках для вывоза мусора. И Пьер понял причину непомерного тщеславия этих людей: их преследует величие предков, гипнотизирует славное прошлое Рима, они убеждены, что Рим всеобъемлющ и непостижим даже для них, подобен сфинксу, которому предстоит когда-нибудь сказать миру вещее слово, настолько велик и благороден, что все в нем становится лучше, благороднее, и теперь, поверив в созданную вокруг Рима легенду, спутав величие прежних лет с тем, что давно утратило величие, они требуют всемирного поклонения ему как святыне.
— Но я знаю его, твой четвертый Рим, — заговорил Орландо, снова повеселев. — Это Рим народный, столица всемирной республики, о которой мечтал еще Мадзини. Правда, он соглашался оставить в нем и папу… Видишь ли, мой мальчик, если мы, старые республиканцы, признали короля, то лишь из опасения, как бы в случае революции наша страна не попала в руки тех опасных безумцев, которые вскружили тебе голову. Да, черт возьми! Мы даже примирились с нашей монархией, которая, право же, мало чем отличается от добропорядочной парламентской республики. Ну, до свиданья, мой мальчик, и будь умником, помни, если с тобой что-нибудь случится, твоя мать умрет с горя… Подойди сюда, дай я тебя все-таки поцелую.
Старик ласково поцеловал Анджоло, который вспыхнул, как девушка. Затем юноша молча вышел с мечтательным видом, вежливо поклонившись Пьеру.
Наступило молчание; Орландо, взглянув на разбросанные по столу газеты, снова заговорил об ужасной трагедии в доме Бокканера. Бедная Бенедетта, он привязался к ней, как к родной дочери, в те печальные дни, когда она жила в его доме; какая ужасная кончина, какая жестокая судьба — внезапно умереть вместе с любимым человеком! Он находил в сообщениях газет много странного, неясного, тревожился, подозревая за этими россказнями какую-то тайну, и начал расспрашивать Пьера о подробностях, но тут в комнату вошел Прада, осунувшийся от волнения, запыхавшийся от быстрого подъема по лестнице. Он резко, еле сдерживая нетерпение, отослал подрядчиков, не дослушав их, даже не вникнув в запутанное положение дел, и, махнув рукой на грозившее ему разорение, поспешно прибежал наверх, к отцу. Едва войдя в комнату, Прада с тревогой взглянул на старика, чтобы узнать, не нанес ли ему аббат смертельного удара каким-нибудь неосторожным словом.
Граф содрогнулся, увидев, что отец взволнован до слез ужасным событием, о котором говорил с Пьером. В первую минуту он подумал, что пришел слишком поздно и несчастье совершилось.
— Боже мой! Что с вами, отец? Почему вы плачете?
И он бросился на колени к ногам старика, сжимая ему руки, глядя на него с такой горячей любовью, с таким обожанием, словно готов был отдать всю свою кровь, лишь бы избавить его от малейшего огорчения.
— Я говорил о несчастной Бенедетте, — печально ответил Орландо. — Я сказал господину Фроману, что ее кончина привела меня в отчаяние и я до сих пор не понимаю, как все это случилось… Газеты пишут о внезапной смерти, а это так неправдоподобно!
Прада встал, сильно побледнев. Значит, священник еще ничего не сказал. Но какая жуткая минута! А вдруг он ответит, вдруг все откроет?!
— Вы были при этом, ведь правда? — продолжал старик. — Вы все видели… Расскажите же мне, как это произошло.