Кое-что из этих вещей профессор получил по наследству, но большую часть приобрел во время своих путешествий в молодые годы. Он продолжал и теперь пополнять и обновлять свое собрание, покупал или обменивался. Он сам содержал в порядке свои экспонаты и давал о них пространные и интересные пояснения посетителям, которых оказывалось немало, особенно летом. Люди давно привыкли считать уединенный дом профессора музеем, своего рода общим достоянием, а его самого — добровольным основателем, хранителем и экскурсоводом. Он исполнял свои обязанности серьезно, с каким-то странным рвением. (Отдельных посетителей, которым он хотел оказать особое внимание, профессор водил к своей скромной гробнице, выложенной белым камнем и укрытой в густой зелени сада, с улыбкой объясняя, что в своем завещании распорядился похоронить себя здесь, а имущество передать общине.) И все же его никак нельзя было назвать угрюмым мизантропом. Исполненный внутреннего достоинства, сдержанный, но жизнерадостный, учтивый со всеми, он и с малым ребенком здоровался приветливо и чуть смущенно. Тем не менее нельзя сказать, чтобы местные жители очень его любили; многие и по прошествии стольких лет, после несомненных доказательств бескорыстия и человеколюбия, сторонились его, хотя и уважали в нем человека чистой души и добрых побуждений. У него была масса знакомых по всей Италии да и за ее пределами. Туристы, однажды побывавшие у него в музее, часто писали ему и присылали благодарственные письма или рекомендации, книги, газеты или проспекты. Он переписывался со многими антикварами, любителями и коллекционерами старины. Каждую зиму он уезжал на две-три недели, запирая свое собрание и оставляя на нижнем этаже дома сторожем глухонемого садовника. Во время этих отлучек он навещал своих многочисленных знакомых и коллег и осматривал музеи и библиотеки.
В ту пору, когда мы втроем, по примеру многих других туристов, посетили старинный городок на побережье и его необыкновенный музей, исполнилось тридцать лет, как шестидесятилетний профессор поселился в этом месте. Он был совершенно седой, но двигался легко и быстро и был неутомим в работе.
Осматривая вместе с остальными дом профессора, комнату за комнатой, коллекцию за коллекцией, я внимательно слушал его объяснения и исторические анекдоты, которые он рассказывал с подчеркнутой живостью. Когда речь в них заходила о женщинах и о любви, — а такое случалось часто, — профессор останавливался несколько дольше на этой теме, сопровождая свои слова смущенной улыбкой, которая мне почему-то была неприятна. На задаваемые ему вопросы отвечал охотно и обстоятельно, словно ответы у него были заранее подготовлены. Я его ни о чем не спрашивал.
Давал он пояснения уверенно, как человек, который имеет дело с непосвященными, и его манера держать себя была полна спокойного достоинства. Лишь изредка, и то на какой-то миг, неуловимо короткий миг, его взгляд отрывался от предмета, о котором он рассказывал, и с пристальным вниманием и испугом пробегал по нашим лицам.
Когда мы снова оказались в саду и уже собирались уходить, профессор, слегка тронув меня за рукав, отвел в сторону и показал мне свою будущую могилу. Я не произнес ни слова в ответ, и он как будто смутился. Я понял это по быстрому взгляду, когда он, подняв его от могилы, обеспокоенно пытался что-то прочесть на моем лице.
Мы стали прощаться и благодарить, но профессор вдруг решил проводить нас до корабля — так, как был, с непокрытой головой и легко одетый. Он говорил всю дорогу, пространно отвечая на наши вопросы и задавая самому себе новые, как поступает человек, желающий заполнить время словами и при этом вести разговор в желательном для себя направлении. Чаще других он обращался ко мне, то и дело оказываясь рядом со мною.
Когда мы вышли на берег, был уже полдень, и корабль готовился отчалить. Мы быстро поднялись на палубу и оттуда махали профессору, стоявшему на молу. Мне снова показалось, что глаза его ловят мой взгляд. Конечно, он махал нам обеими руками как старый знакомый и что-то кричал, но из-за корабельного гонга, возвещавшего об отплытии, и гула старых машин ничего нельзя было разобрать. Корабль с трудом разворачивался и медленно отваливал от берега, скрипя всем корпусом и натужно дрожа. Его дрожь передалась и мне.