«Не у меня одного неудачи… В Шумакове, у соседей, тоже плохо с кормами! Банникова, секретаря райкома, каждый месяц вызывают в обком на бюро, записали уже выговор. Перхунов из Сумкова — авторитет! — а весной чуть ли не треть колхозов оставил без рабочей силы, ушли люди на строительство целлюлозного комбината, сорвали сев, — теперь освобожден мужик от работы… А недавно в газете раскатали соборянского секретаря райкома за то, что его уполномоченные подменяли колхозных председателей. А разве мало было неприятностей у Комелева?.. Всем трудно работать, но не было ведь случая, чтоб на чьей-то совести висела человеческая жизнь. Не слышно такого… Ты один, Павел Сергеевич, отличился… Один!.. Любуйся теперь картузом…
Хотел быть среди людей лучшим, хотел добыть для района первенство. Думал — заметят, оценят, выдвинут в область. На опыте коршуновцев — победа всей области… Чем черт не шутит. Не боги горшки обжигают. Так, должно быть, и вырастают люди, управляющие государством.
Вот что хотел. Получается иначе…
Что впереди? Долго ли идти такой неверной походкой? Каков будет конец?..»
От упирающихся в тупик мыслей, от ссохшегося картуза, вызывавшего смутные мучения, Павел Мансуров почувствовал себя ненужным, заброшенным. Как крот в норе, сидит сейчас в этих стенах, что-то выкапывает, что-то плетет… Возможно, и удастся столкнуть с дороги Игната, а через неделю не поднимется ли другой Игнат? Не веч-по же воевать. Когда-нибудь поднимешь вверх руки, признаешься: «Все! Нет больше сил!» Перебросили бы в другой район, там бы начал по-новому, там бы стал умнее…
Неожиданно Павел услышал, что кто-то открывает дверь. Он нервно вздрогнул, схватил картуз, заслонясь рукой от слепящей глаза лампы, всмотрелся.
В дверях стояла Катя. Увидев, что Павел Мансуров заметил ее, решительно шагнула вперед.
— Не могу больше… — обронила она тихо и опустилась на диван. В полутьме на бледном лице выделялись большие тревожные глаза. — Хочу услышать от вас самого…
— Что с тобой, Катя?
— Павел Сергеевич, про вас говорят нехорошие вещи… Говорят, что вы… Нет, не могу повторить… Скажите: есть хоть маленькие основания упрекать вас? Мне это нужно, мне не безразлично знать…
Павел Мансуров глядел на Катю и удивлялся: как он заездился за последнее время. Забыл… Не минутная прихоть, не вольность женатого человека, но и не настоящее… Для настоящего не хватило его, как не хватает и в других делах. Разве сможет она это понять?.. Сидит, кутается в платок, передергивает плечами, в глазах боль и тревога. За него тревожится — славный человек.
— Павел Сергеевич, что ж вы молчите? — громким шепотом переспросила Катя, подаваясь вперед, вся взвинченная, напряженная — вот-вот сорвется с места.
— Катя… — ласково и грустно произнес Павел, не зная еще, что сказать ей, в чем признаться. В руке он держал картуз Мургина, помедлив, протянул: — Вот!
— Что это? — Легкие руки Кати вынырнули из-под платка.
— Не признаешь?
— Нет.
— Эту вещь забыл в моем кабинете Федосий Мургин за несколько часов до своей смерти.
Катя вздрогнула.
— И я признаюсь в большем: если б я говорил с ним не так жестко, он, возможно, был бы жив.
— Павел Сергеевич…
— Я человек, а не бог. Я могу ошибаться. Я хотел людям хорошего, я знал, что без дерзости, без решительных бросков его не добудешь. Я дерзнул, сделал бросок, а вокруг меня были равнодушные. Я начал с ними воевать, понял, что не обойтись без жестокости. Одному человеку я бросил несколько жестких слов (всего несколько слов!) — и вот… вместо человека в моих руках остается только его картуз… Я не железный, и меня порой охватывает отчаяние. Мне трудно, Катя.
Павлу хотелось жалости, и он ее добился. Катя поднялась с трепетно мерцающими глазами на вытянувшемся, мутно-бледном в комнатных сумерках лице.
— Если б я могла помочь, — дрожащим голосом произнесла она, — я бы считала подвигом в своей жизни. Но что я могу, что могу?
— Спасибо, Катя. Доброе слово — тоже помощь.
— Вы для меня выше всех. Счастьем было бы вечно быть с вами, вечно помогать вам… Никакие сплетни — ничего, ничего! Вы не знаете, кто вы для меня! Вы моя надежда! Может, глупо навязываться… Но пусть! Знайте!.. Долго молчала…
Катя выронила картуз из рук, уткнула лицо в ладони, резко повернулась. От разметнувшегося платка шевельнулись на столе бумаги. Павел не остановил ее. Он долго сидел, не двигаясь, прислушивался, как стучат по лестнице каблуки ее туфель. Ему стало стыдно…
Любит? Да! Но не его — другого! Трудно жить. Может, легче было бы признаться начистоту перед всеми?.. Скажут: запутался, напакостил — каешься. Нет, Москва слезам не верит… Пусть один… Вперед! Отступать поздно!
Уходя, Павел захватил с собой картуз Мургина, на полдороге к дому бросил его за чью-то изгородь в густо разросшуюся крапиву. Лежи здесь, недобрая память, пока не сгниешь от дождей…
А на следующий день в райком партии был вызван Евлампий Ногин, секретарь парторганизации колхоза «Труженик».
Поздно вечером Евлампий Ногин пришел домой к Игнату Гмызину. Нерешительно пощипывая бородку, виновато ворочая выпуклыми желтыми белками, попросил Сашу: