— Должен тебе заявить, что я сыт по горло этими идиотскими историями. С твоей беременностью, родами, кормилицами дом стал адом, скоро дело дойдет до того, что тут будут драться с утра до вечера… Сперва уверяли, что у той, которую я сам выбрал, недостаточно хорошее молоко. Теперь появилась вторая, у которой, по вашим словам, хорошее молоко… Зато она пьет и душит ребенка. На смену придет третья, тоже какая-нибудь негодяйка, которая совсем сведет нас с ума и окончательно доконает… Нет, нет, это уж слишком, я не желаю!
Успокоившаяся было Валентина снова взорвалась:
— Что? Чего ты не желаешь? Что за ерунда… У нас есть ребенок, и нам необходима кормилица. Скажи я, что хочу сама кормить Андре, ты первый назвал бы меня дурой. Вот если бы я не спускала ребенка с рук, ты был бы вправе говорить, что в доме жить невозможно. Да, я не хочу кормить и не могу… Ты верно сказал, мы возьмем третью кормилицу, это само собой разумеется, сейчас же, первую попавшуюся…
Сеген вдруг остановился перед Андре, которая расплакалась, испугавшись надвинувшейся на нее огромной тени. Возможно, Сеген, ослепленный злобой, от которой у него даже в глазах потемнело, просто не заметил младенца, как не заметил и Гастона с Люси, прибежавших на шум и застывших в дверях: дети безмолвно, с любопытством поглядывали на взрослых, — никто не подумал их отослать; так они и стояли, все видели и все слышали.
— Автомобиль ждет внизу, — произнес Сеген, сдерживая раздражение. — Пора ехать.
Ошеломленная Валентина поглядела на мужа.
— Опомнись, возьми себя в руки. Разве я могу бросить ребенка? Ведь мне не на кого оставить девочку.
— Автомобиль ждет внизу, — повторил Сеген, содрогаясь от злобы. — Едем скорее.
И так как жена на сей раз молча пожала плечами, он зашелся от гнева, на него внезапно налетел приступ неистовства, и, не стесняясь посторонних, он обнажил разъедавшую его душу язву — свою нелепую ревность, порожденную супружескими ухищрениями, которые стали первопричиной семейного разлада. Он готов был уничтожить это плачущее дитя, несчастное тщедушное существо, виновное во всем происшедшем, помешавшее их прогулке, о которой он столько мечтал и которая сейчас казалась ему делом первостатейной важности. И тем лучше, что его слышал их друг и случайно оказавшийся здесь Матье.
— Стало быть, ты не хочешь ехать?.. Мне-то какое дело до твоей дочери! Разве она моя? Если я делаю вид, что ее признал, то лишь для того, чтобы иметь хоть минуту покоя, запомни это раз и навсегда! Я знаю то, что знаю, не так ли? И ты отлично знаешь! Кому же знать, как не нам двоим! Да-да, я все время об этом думаю, я помню, как все произошло, и теперь окончательно уверен, что ребенок не мой… Ты просто шлюха, твой младенец — незаконнорожденный, и нужно быть отпетым дураком, чтобы стеснять себя из-за ребенка, прижитого черт знает с кем и черт знает в какой меблирашке! Вам не терпится выгнать меня из дому! Ты не желаешь ехать? Чудесно!. Прогуляюсь один.
И Сеген пулей вылетел из комнаты, ни слова не сказав молча наблюдавшему эту сцену Сантеру, позабыв про Матье, который ждал окончания делового разговора. Пораженный этим взрывом, свидетелем которого ему невольно довелось стать, Матье не решался уйти, опасаясь, что его уход истолкуют как осуждение. Он стоял, глядя на плачущую Андре, потом перевел взгляд на двух старших детей: Гастон и Люси, онемев от страха, жались друг к другу, едва выглядывая из-за кресла, на котором надрывалась от крика их сестренка.
Валентина рухнула на стул, руки ее дрожали, она задыхалась от рыданий.
— Вот как он обращается со мной! Негодяй… А я чуть не умерла, столько выстрадала и до сих пор еще страдаю из-за этого несчастного ребенка, которому он — отец, клянусь в этом перед богом… Нет, нет! Все кончено, отныне я не позволю ему даже пальцем меня коснуться! Уж лучше покончить с собой! Да лучше умереть, чем начинать все сызнова и вновь подвергаться таким оскорблениям.
Она выкрикивала эти слова, запинаясь, всхлипывая, подавленная грубостью мужа, доведенная до отчаяния материнством, ставшим для нее проклятием, и твердо решив впредь развлекаться напропалую, раз супружеская жизнь все равно пошла прахом.
До этого момента Сантер держался в стороне и, казалось, выжидал. Тут он тихонько подошел к Валентине, жестом нежного сочувствия осмелился взять ее за руку и негромко проговорил:
— Полноте, дорогой друг, успокойтесь… Вы же знаете, что вы не одиноки, что вас никогда не покинут… Такие вещи просто не могут вас коснуться. Успокойтесь, не плачьте, умоляю вас. Не разрывайте мне сердце.
После грубой выходки мужа Сантер старался быть особенно нежным к Валентине, отлично понимая, что для ее истерзанной души ласковые слова — целебный бальзам. Его рука, рука победителя, скользнула к тонкому запястью, которое ему охотно предоставили, кончики усов коснулись локонов на висках Валентины. Он склонился еще ниже, он как бы обволакивал ее всю и, понизив голос почти до шепота, словно убаюкивал ее. Матье различал лишь отдельные слова.