Однако надо со всею ясностью подчеркнуть, что закон развития действует постоянно. Та или иная эпоха не устанавливает своей литературы: она лишь придает ей определенный облик. Иногда одна и та же литературная форма может оставаться господствующей в течение нескольких веков, другая — едва просуществует каких-нибудь полстолетия; но все они раньше или позже меняются, подчиняясь естественному закону, который непрестанно движет человечество — движет язык, нравы, идеи. До сих пор критика не признала поступательного движения по прямой. Опираясь на отдельные примеры, она показывает, что во всякой литературе сперва наблюдается постепенный прогресс, который продолжается до той поры, пока не наступит полный расцвет языка и не установится идеальное духовное равновесие; затем начинается спад, произведения какое-то время словно катятся вниз по наклонной плоскости. Развитие литературы, таким образом, представляется как бы в виде горы — два склона и вершина. Должен признать, что история почти всегда подтверждает это сопоставление. Однако надо условиться относительно того, что принято называть эпохами упадка. Критика, ставящая на первое место вопросы языка, вправе говорить, что для каждого языка есть период зрелости, когда он обретает всю свою силу и великолепную простоту; но критика, которая за внешней формой пытается обнаружить личность художника, найти живой человеческий документ, — такая критика прекрасно мирится с периодами упадка. Впрочем, свою собственную эпоху никогда нельзя назвать эпохой упадка, ибо — по причинам вполне естественным — будущее прозреть невозможно, и потому сами мы не знаем, подымаемся ли мы вверх или спускаемся вниз, — оглянувшись назад, об этом смогут судить только наши потомки. Но это уже выходит за пределы моей темы, и я хотел лишь сказать, что литература шагает в ногу с человечеством, ни на минуту не останавливаясь на месте.
У нас во Франции долго господствовала классическая формула, она была всесильной, она походила на догму. Никто не помышлял о том, чтобы от нее освободиться, ибо неподчинение правилам казалось равносильным неподчинению королю и богу. Никогда писательская братия не находилась под гнетом более жестокого деспотизма. Чтобы объяснить причины этого длительного и всесильного господства, надо понять общество того времени, вскрыть пружины, заставлявшие самые свободомыслящие умы подчиняться столь строгой дисциплине. И все-таки эта безупречно налаженная машина в один прекрасный день вышла из строя. Она износилась, ее механизм пришел в полную негодность. Настало время, и романтики окончательно развалили эту старую рухлядь, так что ее ржавые обломки разлетелись на все четыре стороны. Но художественные шедевры XVII века от этого не пострадали, они уцелели в своей немеркнущей славе, как проявления человеческого гения, связанные со своей эпохой. Мертвыми оказались только обусловленные временем приемы, ремесленные навыки и формы.
Надо было слышать, какой отчаянный крик подняли тогда классики! Нечто подобное сопровождает гибель всякой школы: ее приверженцы воздевают руки к небу и, стеная, утверждают, что близится конец света. Таково уж общее правило: любая школа полагает, что на ней кончается развитие литературы данного народа; то, что было до нее, ценности не представляет, а то, что последует, должно на нее походить, иначе ему грозит небытие; она мирится с прошлым, но она не приемлет будущего. Время прекратило свой бег, солнце остановилось, человеческий разум исчерпал себя, столетиям остается лишь одно — вечно копировать последние шедевры. Любопытно, повторяю, что эта забавная нетерпимость свойственна всем школам.
Вспомним битвы 1830 года. Романтики, которые тогда были молоды и завоевывали себе место под солнцем, не жалели сил. Прежде всего они не считались с авторитетами, это я подчеркиваю. Они шли на штурм старой академической твердыни с ревом, сжав кулаки, они колотили классиков по их почтенным затылкам. Ватага этих искателей яркого колорита и пламенных страстей считала Расина вертопрахом, потешалась над всем великим столетием, не щадя и современников, которые не отказывали себе в здравом смысле и потому заслуживали только презрения. Это движение имело своих подручных и своих марионеток и часто принимало шумный характер бунта: участники его били стекла, забрасывали снежками здание Института, натягивали поперек тротуаров веревки, всячески издеваясь над буржуа. Нежелание считаться ни с какими авторитетами, шумное ниспровержение старых кумиров — вот что, повторяю, было характерно для 1830 года.