Прамниек решил окончить свою большую картину до наступления лета, поэтому все дневные часы проводил в мастерской. Два-три часа работал с натурщиками, а остальное время — по эскизам и мелким наброскам углем. Он до того втягивался в работу, что Ольге только после усиленных уговоров удавалось вытащить его к вечеру на воздух. Но и во время прогулок он не мог ни говорить, ни думать о чем-нибудь постороннем, мысли его все время возвращались к картине. Заметив в толпе какое-нибудь характерное лицо, он дергал за локоть Ольгу, заставляя смотреть на него. Он мог по часу простаивать на месте, наблюдая за группой рабочих, перешивающих трамвайные рельсы, или у извозчичьей стоянки, глядя на какого-нибудь старичка, мирно дремлющего на козлах в ожидании седоков. Ольга давно привыкла к этому и терпеливо ждала, не надоедая разговорами.
Если кому из друзей хотелось повидаться с Прамниеком, тот должен был сам идти на улицу Блаумана. Чаще других заглядывал сюда редактор Саусум. Его длинные ноги легко взлетали по бесконечным ступенькам до пятого этажа, — вот только сердце за последнее время стало пошаливать. Зато в мастерской он находил настоящий отдых, отводя душу в долгих разговорах с художником. Прамниек обычно показывал ему на удобное большое кресло, а сам продолжал работать у мольберта — в этом отношении он не делал исключения даже для Саусума.
Что сблизило этих людей? Во-первых, они работали в одной газете. Прамниек сотрудничал у Саусума в отделе искусств, писал о живописи и скульптуре. Кроме того, несколько месяцев тому назад их обоих довольно чувствительно оштрафовали за излишнюю откровенность. И так как охоты к разговорам случай этот у них не отбил, да и поговорить за последнее время находилось о чем, безопаснее всего было отводить душу с проверенным товарищем по несчастью. В редакции, в кафе, в фойе театра нельзя было вымолвить ни слова, не рискуя быть подслушанным. А там опять донос, и опять страдает карман. Тут никакой бюджет не выдержит.
— Слишком уж душно становится, — начинал Саусум. — Иной раз и сам не знаешь, что можно печатать, чего нельзя. Если в газете нет славословий Ульманису и дифирамбов пятнадцатому мая, то никогда не можешь быть уверен, что тебе не влетит от Валяй-Берзиня. Как ни расшаркивайся, как ни ползай на брюхе — им все мало.
— Надо больше писать про солнце, про цветочки, — не оборачиваясь, ответил Прамниек, — или еще о дамских модах, о новом галстуке принца Уэльского… Тема благодарная.
— Да мало ли мы печатаем подобной дряни!.. — Саусум снял роговые очки и долго протирал платком стекла. Как все люди, постоянно носящие очки, без них он казался старше; глаза у него были усталые, веки припухли. — Хочется дать народу что-нибудь посущественнее, над чем можно было бы поразмыслить, донести до него правдивые слова, а тут на тебе… Ведь все честные писатели и журналисты постепенно отходят от нас. Нейтральная тематика давным-давно исчерпана, да ведь и не в ней дело. Писателю хочется говорить с народом откровенно и говорить о самом насущном… Ты знаешь, что происходит с пивом, когда оно перестаивается в бутылке? Оно закисает и покрывается плесенью. Боюсь, что то же самое произойдет и с нашей творческой интеллигенцией: она скиснет и заплесневеет, если ее будут оттирать от жизненных проблем, заставят пережевывать собственные мысли. Вчера пригласил я к себе в редакцию Калея и попросил его написать статейку о походе студенческой роты, нечто вроде эпизода из времен «становления»
[37]. Я знаю, что у Калек каждая копейка на счету: что заработает, то и съест. Вот и хотелось немного помочь. И можешь представить, что он ответил? Он-де не желает деквалифицироваться, ему, видишь ли, про студенческую роту ничего заслуживающего внимания не известно. Отказался, мошенник. И так со многими. И сила есть и талант, а приложить не к чему. В конце концов внутри все перебродит и заплесневеет.— Не заплесневеет, Саусум. Скоро выскочит эта пробка — да еще с каким треском! Сам-то ты не чувствуешь разве, чем веет в воздухе?
— Чувствую, чувствую. Конечно, что-то должно произойти… Скажи, почему у тебя эти знамена до сих пор не закрашены, когда вся картина уже почти готова?
— Знамена я отделаю в самом конце. Видишь ли, они у меня должны составлять самое яркое пятно в картине. Надо найти соответствующие тона, а пока это трудно сделать.
— Вероятно, это будут красные тона? — хитро улыбнулся Саусум.
— Вполне возможно, — с той же хитрой улыбкой ответил Прамниек, — это видно будет потом.
— Выжидаешь пока? Гм… да… все мы так. Ну, а, по-твоему, красный цвет действительно окажется для нас самым подходящим? Будет он гармонировать с расцветкой национального букета?
— Смотря на чей вкус… А ты что — боишься, Саусум?
— Я не знаю, Прамниек. Пока я ничего не знаю. Старым я сыт по горло, но вопрос в том, будет ли новое лучше старого. Я не знаю, каким оно будет, и это меня пугает. Ведь не забудь, что мы с тобой латыши, любим свой народ, свою культуру, свои обычаи — словом, все, из чего складывается самобытный облик нации. И я буду любить свой народ до гробовой доски.