«Как хорошо, – думал Вася, – приедет завтра Анна Петровна, привезёт диплом, я ей расскажу всё с самого начала, весь вечер».
И ему хотелось сейчас же рассказать кому-нибудь только что пережитое.
«До завтра недолго», – успокаивал себя он, но снова вспоминалась деревня, завтрашний сев, и становилось как-то не по себе.
Проснулся отец и громко зевнул.
– Эхма! – пробормотал он. – Спишь, Васюха?
– А?
– Спишь, мол? Завтра чуть свет подыму.
Вася молчал. Слова отца чем-то тяжёлым ложились на его сердце.
Въехали в деревню. Всё было тихо; даже собаки не лаяли.
Пегашка мотала мордой, фыркала и шла шагом. Проехали почти всю деревню и остановились около крайней избы.
Вася помог отворить ворота, распрячь лошадь; отец его повозился в конюшне и пошёл спать в избу.
Вася остался на телеге.
Ему теперь только стало ясно, что всё кончилось… И тоска, и обида на что-то подымались к горлу.
В той радости, в том волнении, которое он только что пережил, была смутная надежда, что это не конец.
Васе было горько, горько до слёз, его тянуло куда-то – он и сам не знал, куда именно, но куда-то далеко, где ещё лучше, ещё больше радости и волнений, – но этот двор, это крыльцо с чугунным умывальником в виде чайника, эти приготовленные на завтрашний день бороны – грубо и бесповоротно уничтожали всё.
Весь сегодняшний день казался чем-то далёким, совершившимся давно-давно тому назад…
Вася припал лицом к траве, и горькие детские всхлипыванья раздались в тишине ночи.
Назначение
Николай Николаевич служил в полицейском управлении второго участка города N.
Поступил он на службу, когда ему было с небольшим двадцать лет, и с тех пор сидел всё за тем же столом, против того же окна, до сорокалетнего возраста.
За это время сам Николай Николаевич, разумеется, изменился: полысел, покрылся морщинами, отпустил себе окладистую бороду, на которой с одного боку стала уже выбиваться седина, но жизнь его изо дня в день текла своим обычным порядком, не позволяя замечать даже тех внешних перемен, которые происходили в ней.
Николай Николаевич как-то не замечал движения своей жизни.
Всё, что окружало его, изменялось постепенно, точно так же, как постепенно изменялась его внешность; и точно так же, как он не замечал, что его розовые, полные щёки мало-помалу стали жёлтыми и покрылись морщинами, не замечал он и перемены начальников, смерти сослуживцев и других событий, так или иначе изменявших его жизнь.
И не то чтобы он не замечал их, но они казались ему чем-то таким логичным, неизбежным; он как бы предчувствовал их и, когда они наступали, уж не чувствовал их новизны.
Николай Николаевич почти никогда сам не вспоминал прошедшего, хотя любил послушать, как его сослуживец, пьяный и неряшливый Кривцов, рассказывал что-нибудь смешное из прошлого, которое уже давно и забылось Николаем Николаевичем.
Николай Николаевич не вспоминал о прошлом потому, что не жалел о нём: оно ничем не было лучше настоящего и ожидаемого будущего.
Стол, за которым столько лет просидел Николай Николаевич, стоял против широкого, светлого окна. Под окном была посажена молоденькая липка, успевшая вырасти в большое дерево с толстым, чёрным стволом и пахучими листьями. Николай Николаевич любил или, лучше, привык к этому дереву и к этому окну. Весной окно растворялось, молодые листья заглядывали в комнату, и Николай Николаевич, когда уставал писать, облокачивался на спинку стула и смотрел, как медленно покачивались они. Он в это время ни о чём не думал, но ему было приятно смотреть на светло-зелёные листья, которые шевелились как живые.
Липу эту посадил давно уже умерший пристав, при котором Николай Николаевич поступил на службу. Единственный, кажется, пристав, которого он помнил, – потому, может быть, что это был его первый начальник, а может быть, потому, что его особенно часто изображал Кривцов.
Пристав этот очень любил Николая Николаевича и был большой весельчак, шутник.
Николай Николаевич часто вспоминал, как, бывало, его первый начальник подойдёт в упор и огорошит вопросом:
– Почему попы покупают шляпы с широкими полями?
И не дожидаясь ответа, сквозь громкий, оглушительный хохот, наклоняясь к самому уху Николая Николаевича, добавляет:
– Потому, что даром им шляп не дают.
Хохочет пристав, хохочут и все подчинённые.
– А что будет с голубой лентой, – спрашивает он далее, – если её бросить в Ледовитый океан?
Оказывалось, что лента потонет.
В саду, кроме липы, росло много других деревьев, разведённых тем же приставом. Сад был тёмный, тенистый, в нём пели соловьи. И Николай Николаевич любил слушать их, но никогда это пение не мешало ему переписывать бумаги. Он начинал слушать только тогда, когда уставала рука. А уставала у него только рука да иногда ещё спина. Писал он механически, по навыку, образовавшемуся за долгую службу, внося разнообразие в своё писание только по требованию начальства.
– Пишите помельче, на вас бумаги не напасёшься, – говорил один пристав.
И Николай Николаевич выводил мелкие, чёткие буквы.
– Что вы бисер нижете, у вас ничего не разберёшь, пишите покрупнее, – говорил другой.