– Ты уронил мячик, уронил, – спорила с ним сестра.
Николай Николаевич встал и пошёл в свою комнату. Аграфена Ивановна тихо пошла за ним помогать уложить вещи. Оба они молчали и были сосредоточены. Аграфена Ивановна аккуратно укладывала всякую мелочь, чтобы ничего не разбилось и не испортилось. В полчаса совершенно разорили они маленькую комнатку. Странный, непривычный вид приняла она – точно состарилась.
– Выносить? – спросила Аграфена Ивановна.
Николай Николаевич молча взял подушки и понёс их в прихожую. Аграфена Ивановна взяла остальное.
В прихожей Николай Николаевич надел пальто. Потом вошёл в столовую и снова сел.
– Прощайте, Аграфена Ивановна, – сказал он, – теперь навсегда… может, никогда не увидимся!..
– Кто знает… – вздохнула Аграфена Ивановна, – может, и придёте как-нибудь.
– Прощайте… лихом не поминайте…
Слёзы уже не текли по щекам Николая Николаевича, они капали тяжёлыми каплями на его руки и бороду.
– Привык я, – заговорил он, глотая слёзы и трясущейся рукой утирая лицо, – привык… Десять лет жили душа в душу… родные мне все… Ну, прощайте, – решительно сказал он, вставая. – Жалко мне… всех вас, и комнатку, и «подковку», – почти шёпотом добавил Николай Николаевич.
Из кухни вышли Маша с Колей.
– А! детки!.. прощайте, голубчики. Николку будете помнить? Милые… прощайте… Несчастный я! – вдруг почти крикнул он.
И подойдя к Аграфене Ивановне, взял её за плечи, хотел нагнуться, чтобы поцеловать её, но вместо этого прижался головой к ней и стал рыдать, трясясь всем своим костлявым телом.
– Николай Николаевич, дорогой, полно, что это?.. Вы назначение получаете, радоваться надо. Новых людей найдёте… Привыкнете снова, – сквозь слёзы говорила Аграфена Ивановна.
– Голубушка… несчастный я… – лепетал он, судорожно прижимаясь к ней, – голубушка, Аграфена Ивановна… жаль, родная моя… не могу я…
Дети с недоумением смотрели на Николая Николаевича; из-за двери выглянул другой жилец, молодой приказчик; с улицы к тёмному окну прижималось широкое лицо извозчика: ему, видно, наскучило ждать.
Николай Николаевич сразу притих. Поцеловал Аграфену Ивановну, обоих детей. Молча взял шляпу и, сильно шатаясь, отворил входную дверь. Аграфена Ивановна с лампой вышла на крыльцо провожать его.
Вещи уложили на телегу. Николай Николаевич сел на задок.
– Прощайте, Николай Николаевич, спасибо вам, – сказала Аграфена Ивановна.
Он ничего не ответил.
– А то остались бы, ужинали…
Телега, поскрипывая, медленно задребезжала по двору.
Аграфена Ивановна постояла на крыльце, покуда сторож не затворил ворота, потом заперла дверь, прошла в пустую комнату Николая Николаевича и отворила окно.
Долго сидела она там, подавленная тяжёлой, тёмной, непонятной для неё силой.
И за окном было темно и тихо.
Через месяц Николай Николаевич снова поселился у Аграфены Ивановны.
В полиции никто, кроме Кривцова, не знал об его приключении.
Но Кривцов, любивший посмеяться и позубоскалить, ни разу не напомнил ему этого случая.
Сам Николай Николаевич, сидя за своим столом у открытого окна, часто задумывался о том, что такое произошло с ним, и никак не мог понять этого. И всякий раз, глядя на качающуюся ветку липы, он испытывал какое-то странное, тревожное чувство.
«Как-то фантастически всё является», – думал он, ниже нагибаясь над бумагой и особенно старательно выводя мелкие или крупные буквы…
Солдат задумался…
В деревне Гремячеве усмиряли крестьянский бунт.
Взбунтовались крестьяне, как это всегда бывает, из-за земли. У помещика под одной озимью было несколько тысяч десятин, а у крестьян приходилось на душу едва две десятины.
Терпели-терпели крестьяне, читали-читали указы, в которых им «подождать» советовали, да не вытерпели: ворвались в усадьбу, увезли хлеб, сено, угнали лошадей да сгоряча и дом подожгли.
Через два дня пригнали драгун. Они полдеревни выжгли, крестьян перепороли, человек десять ранили, нескольких убили, а «зачинщиков» арестовали и посадили в самую крайнюю избу. У дверей поставили стражу, молодых солдат Василия Горбунова и Николая Арбузова.
Окна в избе были открыты, и из них арестанты мрачно поглядывали на улицу.
Солдаты с винтовками молча прохаживались взад и вперёд вдоль избы.
Было ненастье, и мелкий, холодный дождь барабанил по железной крыше и жёстким солдатским курткам. Из деревни доносились чей-то плач и ругань.
– Солдат, а солдат? – окликнул из окна один из арестантов, сухой, высокий старик с острыми, пытливыми глазами и глубокой, свежей царапиной поперёк нахмуренного лба.
Василий Горбунов нехотя остановился и молча повернулся к окну.
– Откуда пригнали-то?
– Откуда?.. Из губернии. – И он снова сделал было несколько шагов.
– Из губернии, знаю я. Родом-то откуда ты?
– Калужские.
Он отвернулся, видимо, не желая продолжать разговор, и стал смотреть на деревню, откуда шли несколько пьяных солдат и под звуки хриплой гармони горланили какую-то песню.
– Из Калуги, – в раздумьи повторил старик, – бывал я там, как же. В деревне Липовках. Сын мой там у Безрукова барина служил.
– Не далеко от нас Липовка-то, – сказал солдат и придвинулся к окну: – Село Первово знаешь?