И зачем Бог дал мне такое нелепое, неугомонное, ненасытное сердце? И кому какое дело до моего сердца? Кто моему сердцу поверит? Смешно, право!
Стою я за городом один-одинёшенек. И нет до меня никому никакого дела. Хоть издохни, хоть сверши величайший подвиг. Никого. Ни души кругом.
Неужели я хуже разбойника? Но если и хуже. Ведь сейчас «Христос воскрес» запоют – до оценок ли тут: кто лучше да кто хуже… Радоваться, обниматься надо и быть всем вместе. Главное – всем вместе. Коли Христос воскрес – разве можно врозь быть?
Но вы от меня отвернулись, милостивые государи, и прекрасно, и я не пойду к вам. Я достаточно горд, чтобы не пойти к вам. Не нуждаетесь? Ну, это уж ваше дело…
А я буду стоять здесь. Далеко от вас. Один-одинёшенек и петь «Христос воскрес». Надеюсь, вы не можете мне запретить петь «Христос воскрес»?
Глаза мои привыкли к темноте, я различаю тонкие стволы берёзок и тёмные кусты вербы с мохнатыми, пушистыми почками… Как бы хорошо, если бы последние годы моей жизни оказались сном. И голод мой, и одиночество моё, и злобный город за спиной – всё бы оказалось сном.
Я горд, конечно. Но я устал. Страшно устал. И так хотел бы в тепло, к людям, к чистым, добрым людям… Видеть их радостные лица, слышать их смех. Звонкие голоса… Мне больше ничего не надо… Вот как бывало в детстве: ждёшь не дождёшься заутрени. В церковь придёшь и готов прыгать от счастья. И всё радует. И тёплые восковые свечи. И нарядные платья. И звон колоколов. Вертишься в разные стороны, так бы и бросился на шею к первому попавшемуся соседу и заплакал от умиления.
А выйдешь из церкви – не надышишься вечерним весенним воздухом, не насмотришься на праздничное небо. Придёшь домой: Боже мой, сколько света! И как тепло. И какой аромат от цветов, которыми уставлен стол…
Что это?
Господи! Да ведь это звонят!.. К заутрени звонят! Что же это я? Неужели час стою…
Простоял… Один… Разве можно теперь одному быть… Сейчас «Христос воскрес» запоют… Не могу я… Не хочу я один быть…
Да-с, милостивые государи, тут-то и случилось со мной одно маленькое и нелепое происшествие.
Я опрометью бросился к городу. Назад по грязным, незнакомым улицам. На улицах ни души. Сами понимаете, кто станет в этакую ночь по улицам разгуливать? Сколько пробежал, я не помню. Только на углу какого-то переулка вдруг почувствовал, что ноги у меня задрожали, в глазах чёрные круги пошли… Того гляди, свалюсь… Остановился я. Осмотрелся… Должно быть, я, милостивые государи, в эту минуту на затравленного котёнка походил со всей своей гордостью… Да-с… Кровь в висках колотится, холодный пот на лбу выступил. И по всему телу озноб пошёл, точно приступ лихорадки…
И слышу: у ворот кто-то плачет. Должно быть, ребёнок. А женский голос уговаривает:
– Спи, баюшки-бай-бай!..
Придёт же в голову этакая нелепая мысль: взял да и бросился на эти голоса.
У ворот женщина сидит. Ребенка нянчит. Должно быть, жена дворника или ночного сторожа. К заутрени, видно, нельзя ей с ребёнком-то.
Не помню, как дошёл я до них. А как дошёл, так и упал на скамейку и разрыдался, как последний дурак.
– Голоден я… пропал я… никому не нужен… – бормочу. А сам бьюсь в истерике…
– Ах ты, сердечный, – говорит баба, – ах ты, несчастный… – и повела меня к себе в сторожку…
Вот, милостивые государи, в пасхальную ночь, когда я умирал с голоду, простая деревенская баба одна меня пожалела.
Что из этого следует? Ничего, разумеется. Но только этого я никогда не забуду, милостивые государи…
Скажете: нам-то что за дело?
Ну, это мы ещё посмотрим!..
Голодная «ёлка»
Про деревню Пахомовку в газетах писали:
«Крестьяне голодают. Всё, что было возможно продать, – продано. Жители бегут куда ни попало от призрака голодной смерти. Необходима немедленная помощь…»
Телеграмму эту в газеты послал сын священника, добрый, молчаливый молодой человек, кривой, убогий, без определённых занятий.
Прошло месяца два, «немедленной» помощи не было. Все, кто мог убраться, – убрались в уездный город или дальше, в губернию на заработки.
В Пахомовке остались бабы да малые дети. Остались те, кому деваться было некуда. Жили покорно. Терпеливо ждали, когда всё кончится. Молились об одном только: скорей бы смерть.
Снег занёс деревеньку до самых крыш. Ночью собаки выли – чуяли волков. Опустелые избы как чёрные пятна разбросаны были по белому снежному савану.
На краю деревни жила Марфа, солдатка, сирота с двумя детьми: Анютой, трёх лет, и Петей, двух лет.
Последний хлеб вышел у Марфы месяц тому назад. Сначала примешивали лебеду, потом мякину, потом толчёную кору. Но когда вышла последняя мука и пришлось есть одну кору, дети решительно отказались и стали плакать, отталкивая от себя чёрную, жидкую тюрю, от которой шел кислый, острый запах.
Пятый день уже ничего не ели. Марфа знала, что умрёт, и ждала этого. Она примирилась с тем, что так Богу угодно. Жалела только, что некому письма написать мужу. Всё бы легче было.