"...А ты о ней все знал, скажи, что нет, - обращается Севастьянов к себе. - Никаких для тебя секретов не было в ее прошлом. Какие, собственно, у тебя к ней могут быть претензии, раз ты с самого начала все знал?" Надо же так о себе возомнить, ведь он, честное слово, был убежден в свое время, что прошлое прошлым, а отныне только и будет ей свету в очах, что он, Севастьянов.
А если бы она захотела вернуться. Если бы она захотела по-прежнему... Нельзя! Чтобы после всего она опять вошла в комнатушку за кухней? Как же он будет говорить с ней? Отводя глаза? Никогда больше не возьмет он ее за руку с той радостной верой!
И вдруг стукнуло: ты что? о чем? Она со шпаной за решеткой. Сидишь? Оттягиваешь? Сопротивляешься? Очень сейчас важно, будешь ты отводить глаза или не будешь, проблема, действительно... Она помощи твоей ждет! Вот что произошло, громадное, великое - она вернулась, у ж е вернулась, сообразил наконец?! Она рядом! Прислала к тебе за помощью! Считает - ты тут горы для нее своротил, придешь, скажешь "сезам, отворись", и она на воле. А ты сидишь домики рисуешь, сволочь.
Ужаснулся: как грубо - без миндальничанья! - наказывает ее жизнь. Как ей плохо. Две недели в арестантском вагоне... Да отнесли ли ей еду какую-нибудь? Есть у нее рубашка, платье - сменить? Даже не спросил, эгоист, животное.
Да, и в комнату вернется, безусловно. Куда ей деваться, не к горбуну же. Она ведь такая же беспризорная, как те детдомовские пацаны, а то нет? Войдет похудевшая, измученная, тихая и положит узелок на стул. И опять просияет паршивая комнатушка. А ты разожжешь примус и поставишь чайник. И будешь кормить ее молча, потому что если заговоришь, то можешь заплакать, и она заплачет, получится чувствительная сцена, зачем.
А когда она ляжет отдохнуть, ты укроешь ей ноги и выйдешь на цыпочках, тогда можешь пореветь незаметно где-нибудь в коридоре, раз уж у тебя глаза на мокром месте!
Поздно вечером - нет, это ночь уже, до ночи проканителился, - он стоит посредине мостовой (как стоял когда-то перед другим домом, при других событиях) и смотрит, закинув голову. За высоким забором крыша. Над крышей два фонаря. Резко в их свете белеют трубы на чугунном фоне неба. Она спит под этой крышей. Севастьянов отходит дальше, становятся видны фрамуги верхних окон, ряд светящихся фрамуг, - там спит она. Ее спящее лицо увидел он, ресницы ее, шелковые губы в морщинках-лучиках. Обижают ее, наверно, все эти бандитки и проститутки, это народ известный.
На улице ни души (что за улица? Какая-нибудь третья Георгиевская, вторая Софиевская, там и люди-то почти не жили, то было царство сенных складов, свалок, дворов, где стояли бочки золотарей). Ни души, кроме Севастьянова. От его шагов звенит земля. (Зима? Снега нет. Но и дождя нет, и земля звенит.)
Щелкает задвижка, в воротах открывается фортка. Невидимый кто-то спрашивает:
- Чего ходишь, эй! Что надо?
- Из "Серпа и молота"! - громко отвечает Севастьянов, спеша к воротам; по всей улице разносится его голос... Он протягивает удостоверение, но фортка захлопывается. Человек в буденовке выходит на улицу, зевая и натягивая тулуп. Буденовкой, манерой говорить, неторопливостью, беспечностью он напоминает Кушлю.
- Из "Серпа и молота"? А чего ночью здесь шатаешься? Ваши документы.
Стоя под фонарем, вертит и рассматривает красивую книжечку красной кожи.
- Севастьянов? Я тебя читал, товарищ. Читал твои статейки. Ничего пишешь. Учили тебя или сам?
- И учили и сам.
- Можно даже сказать - здорово пишешь. Правильно берешь под ноготь все что следует. Молодец.
Не видно, какого цвета у него глаза. Но так и кажется, что они должны быть ярко-голубыми.
- А чего ты тут?
- Тут человек у меня один.
- Ну-у? Кто ж? Из родни кто?
- Сестра.
- Скажи ты! - ужасно почему-то удивляется человек в буденовке. Ай-ай-ай. Родная сестра?
- Я думал - может, можно повидаться.
- А как же. Возьмешь разрешение и придешь повидаться, и передачку забросишь, строгости особенной нет. Даже на побывку домой отпускают, кто посмирней и не чуждый социально. Ведь это в основном простой народ. Через свою темноту и бедность совершают разные нарушения, и на ихнее пролетарское происхождение делается справедливая скидка. Справедливая-то она справедливая, но я тебе скажу, знаешь ли, пора бы им возыметь совесть и перестать нарушать. Такое мое мнение. Восьмой уж год идет революции, можно бы осознать, кажется. Можно бы проникнуться, в какую ты существуешь эпоху и куда идут массы, а свой шкурный интерес отложить в сторону. Грабят, понимаешь, убивают, ну что такое... Закури, товарищ.
Он протягивает Севастьянову папиросы. Подносит в больших ладонях зажженную спичку.
Глупость какая - вообразить хоть на минуту, что тебя впустят ночью в такое место по редакционному удостоверению...
- Спасибо. Пока.
- Будь здоров, товарищ.
Трамвай уже не ходит. На Сенной площади Севастьянову удается вскочить в проносящийся что есть духу грузовой вагончик. Стоя на подножке, без остановок мчится он по ночным улицам к Илье Городницкому.
55
Семка сидит под молочно-белой лампой и пишет.