Они пели все трое хором, и густой бас Нильгаи отдавался в ушах Дика, точно рев ветра в открытом море.
— Ну, может ли такая галиматья волновать человека? — сказал Дик, перетаскивая Бинки к себе на грудь.
— Это зависит от человека, — сказал Торпенгоу.
— От человека, который ездил взглянуть на море, — добавил Нильгаи.
— Я не знал, что оно может до такой степени взбудоражить меня.
— Так говорят, обыкновенно, мужчины, когда собираются распроститься с женщиной, но я могу вас уверить, что легче расстаться с тремя женщинами, нежели с тем, что составляет часть нашей жизни и нашего существа.
— Но женщина тоже может… — начал было Дик довольно неосторожно.
— Быть частью нашей жизни? — докончил за него Торпенгоу. — Нет, не может. — Лицо его несколько омрачилось, но только на минуту. — Она говорит, что сочувствует вам, что хочет помогать вам, разделять ваши труды, а затем начнет присылать вам по пяти записочек на день, требуя, чтобы вы тратили все ваше время только на нее…
— Не обобщайте, — возразил Нильгаи. — Прежде чем дойти до пяти записочек в день, нужно очень многое проделать и испытать. Но лучше было бы вовсе не начинать таких вещей, сын мой.
— Лучше было бы мне не ездить на берег моря, — сказал Дик, видимо желая переменить разговор, — а вам не петь!
— Море не пишет по пяти записок на день, — заметил Нильгаи.
— Нет, но оно жестоко и неумолимо тянет к себе. Это живучая старая ведьма, и я весьма сожалею, что познакомился с ней! Лучше было бы мне родиться, вырасти и умереть где-нибудь на задворках Лондона.
— Слышите, как он проклинает первую свою любовь! И почему бы тебе не послушать ее призыва? — спросил Торпенгоу.
Но прежде, чем Дик усщел ответить, Нильгаи громовым голосом затянул «Мфяков», так что стекла в окнах задрожали. Песня эта, как известно, начинается словами: «Море, старуха беспутная», и каждый восьмистрочный куплет заканчивается монотонным, протяжным припевом:
Нильгаи дважды пропел эти строчки, чтобы Дик вник в их содержание, но Дик ждал следующей строфы, прощания моряков с женами.
И эти незатейливые, простые слова отозвались в душе Дика, как удары волн о борт ветхого судна в те далекие дни, когда женщина растирала краски, а он, Дик, писал ангелов и демонов в полумраке палубы и волочился за женщиной, не зная, в какую минуту ревнивый итальянец-шкипер воткнет ему нож между лопатками… И страсть к морю и скитанью по свету, страсть несравненно более сильная, чем многие всеми признанные страсти, недуг более несомненный, чем недуги, признанные медициной, с каждой минутой росла в нем и толкала его, любившего Мэзи превыше всего на свете, оставить ее, уйти в море и вернуться к прежней буйной, беспутной и разгульной жизни — к ссорам, дракам, сраженьям, кутежам и азартной игре, к легким любовным похождениям и веселым товарищам. Сесть на судно и снова породниться с морем и в нем черпать вдохновение для новых картин; беседовать с Бина в песках Порт-Саида, в то время как Желтая Тина готовит напитки; прислушиваться к треску ружейной перестрелки и следить за тем, как сквозь дым придвигаются черные, лоснящиеся лица, и видеть, как в этом аду каждый дорожит только своей головой… Это было невозможно, совершенно невозможно, но:
— Что тебя может удерживать? — заметил Торпенгоу во время небольшой паузы после последней строфы песни.
— Да ты сам говорил, что не желаешь больше странствовать по свету, Троп.
— Это было давно, и я только восставал тогда против того, чтобы ты специально с этой целью копил деньги. Здесь ты свое дело сделал, достиг успеха, приобрел известность, теперь поезжай, посмотри свет, наберись новых впечатлений и начни работать по-настоящему.
— И не мешает вам и жиру поубавить; смотрите, как вы растолстели, — заметил Нильгаи, протянув руку и ощупывая бедро Дика. — Вон как отъелся; ведь все это — сало! Нужно вам спустить его непременно, Дик, нужно тренироваться!