Меня восхищал также склад ума этого юноши, так неожиданно совместившего в себе способность восприятия, свойственную художнику, со способностью к отвлеченному мышлению. Его ум был одновременно аналитическим и синтетическим; и когда Арсен шел со мною рядом в своей потрепанной одежде и грубых башмаках, я, невольно замечая его заурядный облик и
ГЛАВА XXI
Добряк Ларавиньер далеко не был таким глубоким философом. По строению черепа он принадлежал скорее к длинноголовым, чем к круглоголовым, — иными словами, он был скорее склонен к восторгам, чем к кропотливым исследованиям. Эта горячая голова вмещала единственную идею — идею революции. Страстно ей преданный и отважный, он предоставлял заботы о будущем многочисленным кумирам, которыми украсил свой республиканский Пантеон: Кавеньяк, Каррель, Араго, Марраст, Трела, Распайль, блестящий адвокат Дюпон[137]
и tutti quanti[138] составляли в его сознании руководящий комитет; причем он мало задумывался над тем, смогут ли эти люди, несомненно выдающиеся, но такие же неустойчивые и не сложившиеся, как и современные идеи, сговориться между собою, чтобы управлять новым обществом. Пылкий молодой человек жаждал свержения буржуазной власти; сражаться, чтобы ускорить ее падение, — таков был его идеал. Все, что принадлежало к оппозиции, имело право на его уважение и любовь. Излюбленными словами его были: «Дайте мне дело».Он проникся горячей дружбой к Арсену, но не потому, что оценил его светлый ум, а потому, что его беспредельную отвагу и беззаветную преданность, о которых был вправе судить, считал равными собственному мужеству и самоотречению. Его очень удивило, что Арсен старается бережно сохранить в душе чувство, не встречающее взаимности, но из любви к нему он поддерживал то, что называл причудой Арсена, и, поселившись под одной крышей с Мартой, постарался завоевать доверие и расположение Ораса. Это была нелегкая роль для такого правдивого человека, как Ларавиньер. Однако он довольно ловко с ней справился, ничем не выказывая дружбы к Орасу, которой, собственно, и не испытывал. Следуя наставлениям Арсена, он был услужлив, общителен и весел с Орасом, но не больше. Легковерное себялюбие Ораса завершило остальное. Он вообразил, что Ларавиньера привлекают его остроумие и обаяние, перед которыми не устояло столько других юнцов. Так оно могло быть, однако было не так. Ларавиньер обращался с Орасом, как обращаются с мужем, которого не хотят обманывать, которого щадят и терпят, чтобы пользоваться дружбой и приятным обществом его жены. В любых слоях общества люди поступают так без всякого злого умысла, а Ларавиньер не только не имел сам никаких личных притязаний, но заранее заявил Арсену, что не желает быть предателем и никогда не станет ничего говорить Марте ни во вред ее любовнику, ни в пользу другого. Арсена это вполне удовлетворяло; для него совершенно достаточно было каждый день получать известия о Марте и быть вовремя предупрежденным о неизбежном, по его мнению, разрыве между ней и Орасом, чтобы сохранять твердую, спокойную надежду, которой он только и жил.
Итак, Ларавиньер видел Марту каждый день — иногда одну, иногда в присутствии Ораса, который не удостаивал его ревностью, а по вечерам встречался с Арсеном и целых четверть часа беседовал с ним о Марте, при условии, что следующие полчаса они будут говорить о республике.