По определениям и аксиомам, тезисам и короллариям я представляю себе бесконечную субстанцию Спинозы, наделенную бесконечным числом качеств, среди которых — пространство и время, так что стоит произнести или просто задумать слово, и в бесчисленных незримых мирах независимо друг от друга произойдут бесчисленные события. В этот тончайший из лабиринтов мне не ступить вовек.
По нагорьям, избравшим, вслед за Верленом, оттенки, а не цвета{91}
, по письму, источающему учтивость и не ведающему преувеличений, по садам, где вода и камни значат не меньше, чем зелень, по рисованным тиграм, в которых сквозит не тигр, а какой-то древний прообраз, по дороге чести, «бусидо», по памяти, бредящей клинками, по мостикам, рассветам и храмам, по музыке — роду безмолвья, по чуть слышно шепчущим толпам я представляю себе твой облик, Япония. В этот тончайший из лабиринтов…Году в 1870-м в гарнизоне Хунина объявились степные индейцы, никогда не видевшие ворот, дверной колотушки, ставней. Они смотрели вокруг, касались этих диковин, таких же далеких от них, как от нас — Манхэттен, и навсегда возвращались в родную глушь.
ТАЙНОПИСЬ
ДЕВЯТЬ ОЧЕРКОВ О ДАНТЕ{92}
ВВЕДЕНИЕ
Представим себе обнаруженную среди восточных книг миниатюру, написанную много веков назад. Она может оказаться арабской, объединяющей в себе все сюжеты «Тысячи и одной ночи», а может быть, это китайская иллюстрация к роману с сотнями и тысячами персонажей. Среди множества изображений одно — дерево, похожее на опрокинутый конус и горящие багрянцем мечети за железной оградой — привлекает наше внимание, — и уже от него взгляд переходит к другим. День угасает, слабеет свет, и, наполовину разглядев миниатюру, мы понимаем, что нет на земле ничего, что не изображено здесь. Все, что было, есть и будет, случившееся и грядущее, все это ждет нас где-то в этом безмолвном лабиринте… Я вообразил волшебную вещь, миниатюру, являющую собой микрокосм; поэма Данте — это подобная миниатюра, охватывающая всю Вселенную. Однако мне кажется, что, если бы можно было прочесть ее в неведении (увы, эта радость нам недоступна), вселенское оказалось бы не первым, что бросилось нам в глаза, не самым возвышенным или величественным. Гораздо раньше, мне думается, мы обратим внимание на менее подавляющие и гораздо более привлекательные особенности поэмы; прежде всего, возможно, на то, что отмечают английские исследователи Данте: разнообразие и верность точных описаний. Поэту мало сказать, что свитые вместе человек и змея превращаются друг в друга, человек становится змеей, а змея человеком; он сравнивает эту двойную метаморфозу с горением бумаги, когда по белому листу, превращая его в черный, бурою каймой бежит огонь («Ад», XXV, 64). Ему мало сказать, что во тьме седьмого круга грешники прищуривают глаза, чтобы различить что-либо, он сравнивает их с людьми, озирающими друг друга в новолуние, или со старым швецом, вдевающим в иголку нить («Ад», XV, 19). Ему мало сказать, что в глубинах Вселенной вода замерзает, он пишет об озере: «подобное стеклу, а не волнам» («Ад», XXXII, 24)… Именно эти сравнения имела в виду Маколей, когда утверждала, в противоположность Кэри{93}
, что «туманно-возвышенное» в поэме Мильтона и его «великолепные обобщения» трогают меньше, чем дантовские подробности. Впоследствии Рескин («Modern Painters»[66], IV, XIV) подверг критике хаотические картины поэмы Мильтона, отдавая предпочтение строгой топографии преисподней, описанной Данте. Известно, что поэты привержены к гиперболам: у Петрарки или у Гонгоры волосы женщины всегда золото, а вода — непременно хрусталь; этот грубый, механически употребляемый алфавит символов, основанный, как можно предположить, на безразличии и небрежности, обесценивает слова. Данте не допускает этой ошибки; в его произведении нет ни одного неверного слова.