Вышли на улицу. Американское небо мчало над нами свои сумасшедшие зарева. Взрывалось, кувыркалось, взбалтывалось, текло желтое, красное, синее. Как Петрушка из-за ширмы, выскакивал - а я вот он! - и исчезал электрический крест, реклама молитвенного дома.
Мы шли и молчали сперва, а потом, по привычке, обсудили вопрос. Когда на нас не смотрели живые страдающие глаза, мы были храбры в суждениях.
- Плохо всё, - сказал один такой лихой храбрец. - И масло, и карандаш, и пейзажи, и натюрморты, и то, о чем он сказал - повесьте рядом с Кандинским.
- Не то чтобы совсем плохо, - снисходительно сказал самый образованный, - но несамостоятельно, подражательно и потому не представляет интереса.
- Чего там подражательно, не подражательно, - сказал третий, решивший не уступать первому в лихости, а второму в образованности. - Дело ясное: холста много, бумаги много, есть, пожалуй, горенье, есть метанья, таланта нет.
- Вот вы какой приговор вынесли, - сказал четвертый.
- Притом окончательный, - сказал третий самодовольно. - Не подлежащий обжалованию.
- Что говорить, бедняга, - сказал пятый. - Если и есть способности, то не такие, чтоб оставить след в искусстве.
- Это еще что? - спросил четвертый. - Какой тут нищий духом сумеет называть беднягой человека, прожившего в искусстве жизнь?
- Да я ничего, - сказал, устыдясь, пятый. - Я так просто.
- То-то, - сказал четвертый. - Что ж, что не талант. Что ж, что только способности. Всё равно он живет на высотах, куда самодержцы смотрят с ревностью.
Первый и второй тоже устыдились и стали говорить, как, действительно, прекрасно быть даже маленьким художником, плачущим по ночам под старым пледом.
Ночью поплачет, а утром встанет, возьмет свою кисть и краски и опять увидит себя громадным, мощным, дарящим радость людям. Голову свою увидит в сиянии.
Пусть и не орел - всё равно парит на орлиных крыльях.
Любую боль можно выдержать в парении.
А если еще несет он на крыльях подругу, преданную до гроба...
Что ж, если иной раз изнеможет и усомнится подруга, добавляя боль ко многим болям. Усомнится, и тут же воспрянет, скажет: ты мой гениальный! и надменным станет взор. И парят себе дальше.
1964
США, НЬЮ-ОРЛЕАН, УЛИЦА БУРБОНОВ
Еще светит солнце, но на улице Бурбонов уже стоят зазывалы, хватают прохожих за рукава, тянут в узкие двери. По обе стороны улицы эти двери, за каждой дверью бар, в каждом баре джаз. Улица Бурбонов - улица джаза.
Некоторые бары держат танцовщиц. Фотография у входа изображает девушек в испанских костюмах и балетных юбочках. Зазывала вскрикивает резким голосом:
- Эй! Дружище! К нам! Новые герлс, ты ими еще не любовался, дружище!
Во второй половине ноября в Нью-Орлеане тепло, люди одеты в пиджаки и легкие платья. Южный вечер сваливается сразу, без подготовки, без сумерек на старинные дома с решетчатыми балконами, похожими на черные кружева.
Мы входим в бар, четверо иностранцев, русских. Нас проводят в глубину длинной комнаты, узкой, как кегельбан. Во всю ее длину - барьер, слева, за барьером, столики для посетителей, справа эстрада в глубокой нише. Ниша обита красным и ярко освещена. В баре полутемно, еле горят тусклые лампочки в виде звездочек, в табачном дыму оплывают на столиках свечи. В полумраке посетители потягивают коктейли и проворными тенями движутся официантки, и только раковина эстрады пылает, как красный вертеп.
Герлс нет в этом баре. В красном вертепе трудятся четыре музыканта. Их инструменты - кларнет, саксофон, рояль и какой-то сложный агрегат, я не знаю названия, он обладает способностью воспроизводить самые различные шумы, от адского визга до грохота, напоминающего о космических катастрофах. Четыре музыканта трудятся в поте лица, красный пот течет по их немолодым, озабоченным лицам, они не актеры, не лицедеи, они просто музыканты и не стараются прикрыть улыбками свою озабоченность. Конкуренция тяжкая - сколько таких крохотных музыкальных коллективов шумит сейчас на улице Бурбонов, а сколько музыкантов не у дел, без работы, согласных играть где угодно и что угодно... Четыре музыканта в пылающей нише стараются изо всех сил. Время от времени кто-нибудь из них выходит вперед, к микрофону, и исполняет песенку. Именно исполняет, а не поет: так старательно он это проделывает и так мало у него голоса. Голоса, собственно, вовсе нет, но остальные трое дружно аплодируют, восклицая:
- Да, вот это пение! О, молодчина, как он спел! - и этим поощряют слушателей к аплодисментам.
"Я хотел бы умчать тебя на край света", - поет один. "Я чувствую грусть, когда не вижу тебя", - поет другой. "Нет границ моей любви", усердно поет третий, приблизив рот к микрофону. После каждой такой песенки, почти неотличимо похожей на предыдущую, - новый взрыв грохота, скрежета, лязга, разрывы бомб и вой обезумевших пил.