Поэт Гельнер не отказал ему в просьбе и спустил с лестницы с 350 франками в кармане. Поправившись, Томан первым делом нанял автомобиль и в обществе двух модисточек с площади Грев предпринял поездку по окрестностям Парижа. А когда вечером вернулся обратно, в кармане у него осталось лишь пять франков. В трактире «Сен Луи» он выпил на все эти пять франков вина и, выйдя на улицу, хлопнул ближайшего полицейского по эполету и воскликнул: «Vive Ravachol!» [4]Хотя Франция, как известно, республика, но ее официальные круги Равашоля не поддерживают. К чести полицейского будь сказано, он попросил Томана повторить свое заявление, ибо в соответствии с французскими законами о государственной безопасности, необходимо, чтобы подобные заявления повторялись.
— S’il vous plait [5], — ответил Томан, — vive Ravachol!
Таким образом, Томан вызвал у старых ворот Сан Луи небольшой бунт парижского люда, после чего при содействии трех полицейских был препровожден в префектуру. Тут началась новая глава, повествующая о чешско-французских отношениях. Полицейский комиссар, который вспомнил, как во времена его юности на слет французских гимнастов в Нанси приезжал чешский «Сокол», заверил Томана, что чехи — прекрасный народ, и приговорил его к одному месяцу тюремного заключения (хотя за такое полагается три года) и на полгода выдворил Томана из Франции. После освобождения из тюрьмы комиссар дал Томану направление в австро-венгерское посольство, где тот получил еще один ордер в управление международного общества железных дорог, шесть франков наличными и бесплатный билет на поезд. Вот каким образом в октябре того же года Томан объявился в «Золотом литре» и с чисто французской небрежностью, когда кто-нибудь из нашей компании удалялся в сортир, следовал за ним со словами: «Monsieur, itavez vous pas une coronne?»
Часа через два у Томана в кармане набиралось 20 крон, а у нас не оставалось даже на черный кофе. «Господа, — сообщал Томан, посмеиваясь над нашей растерянностью, — теперь я могу пойти выпить вина», — и удалялся с кронами в кармане. Вот как он вступил в партию умеренного прогресса в рамках закона.
Метр Арбес
Как именно относился старейшина чешских писателей к новой партии — по сей день остается загадкой. С симпатией или без оной? И так и эдак. Протирая то и дело свои очки, он частенько говаривал мне:
— Вы глупец!
И все, кто сидел с ним вместе за столом, полностью с ним соглашались. В другой же раз отнюдь не без сарказма, он заявлял:
— Вы — преотличный человек!
На нашу партию он смотрел свысока и, как человек старый, на своем веку многое повидавший, непременно должен был об этом сказать. Мы внимали ему с благоговением, и, о чем бы мы ни говорили, метр Арбес под любым предлогом начинал вспоминать о гонениях, выпавших в жизни на его долю. Он рассказывал про Барака, после чего принимался поносить Тршебизского и Топича, и делал это с присущим ему изяществом.
— После смерти Тршебизского, — говаривал он, — Топич издал его собрание сочинений, меня же не признают, третируют, хотя любое мое произведение значительно лучше слезливых рассказов Тршебизского.
О чем бы ни заходила речь, какие бы идеи ни критиковали, Арбес непременно заявлял:
— Об этом я уже писал в таком-то и таком-то году, это я сказал в моей книге «За брата социалиста», а об этом писал еще в своей «Эфиопской лилии», а такую точку зрения выразил тогда-то в своем романе «Распятая», а эту мысль сконцентрировал в нескольких фразах в те поры, когда писал «Мозг Ньютона».
Сидящие за одним столом с Арбесом не смели высказать иное мнение, в противном случае Арбес мог или, вернее, пытался высмеять противника со свойственным ему сарказмом. Впрочем, это ему частенько не удавалось, потому что он был уже одной ногой на том свете, если можно так сказать, и подобные всплески младой энергии были ему не под силу. Арбес оказался не в силах также войти в нашу среду, по возрасту столь ему далекую. Он говорил с нами, как старики говорят со своими внуками. Обращался к нам любезно — но с раздражением, однако, если подчас он даже высказывал мнение наивное, всегда в нем чувствовался талант. Впрочем, одно его качество всем нам решительно импонировало: метр Арбес умел пить. И пил он не как обыкновенный человек, который, взявшись пить пиво, пьет его безо всякой идеи. В этом смысле метр Арбес был эпикурейцем. Он пил с наслаждением, и наслаждением было смотреть, как он склоняет свою белую голову с высоким челом интеллигента пред кружкой пива, для него оно было не просто отваром хмеля и солода, а напитком старых германских героев, которые у сосудов с этой влагой также рассказывали о своих подвигах юношам. Арбес поучал нас, и пиво, кружка за кружкой, исчезало в утробе этого казака от литературы, а потом мы отправлялись в «Спортку» выпить по чашечке черного кофе, и метр Арбес по пути к себе на Смихов заглядывал в ночное заведение «Халупку», что на Ржезницкой улице, где и завершал свои речи о Тршебизском. И все это наш атаман проделывал в том возрасте, когда нелитераторы отправляются баиньки уже в восемь вечера.