— Наша беда в том, что мы сразу затронули слишком многих. И в первую голову — геологов. А это дремучий народ. Все у них построено на интуиции, на всякого рода «я чувствую» или «такого просто не может быть». От гуманитариев они напрочь оторвались, а к естественникам так и не пришли. Физика, химия и тем более математика для них — темный лес. Вы всегда говорите с ними на разных языках. Вы им даете формулу, обобщенное выражение, а они вдруг вспоминают какой-нибудь случай в Хибинах или на Мангышлаке и требуют немедленного и исчерпывающего объяснения. Им невдомек, что явление всегда шире закона и так называемые исключения лишь подтверждают правило. Но даже если вы, поднатужившись, поскольку никогда не бывали на том же Мангышлаке и вообще в глаза не видали геологической карты, все же найдете решение, притом точное, математическое, вам не поверят. «Не может быть, потому что не может быть никогда». Короче говоря, попала наша заявка к геологам, и пошло-поехало! Три года бесконечных комиссий, рецензий, отзывов… Заключения экспертов, надо сказать, были самые благоприятные. Но академику Хвостову вдруг не понравилось. Он выступил против, хотя ни черта не понял и вообще двух слов не сумел сказать связно. Отделение пошло на поводу, а дальше началась борьба за честь мундира. Теперь уже никто не давал себе труда вникнуть в существо нашего открытия. Хвостов боролся за свою репутацию, Буйнов спасал Хвостова, Фоменко — совсем того не желая, мы зачеркнули плоды многолетних трудов возглавляемого им института — вообще готов был стоять насмерть. Тут в ход пошли приемы совершенно недозволенные. И хотя, как вы сказали, научная уголовщина не подпадает под кодекс, уголовщиной она быть не перестает. По нас ударили из всех орудий. Инспирированные заключения институтов и министерств, подметные письма, угрозы, давления. Мне завернули принятую к защите диссертацию, Ковского не представили к званию профессора… Пришлось ему снять свою кандидатуру. А ведь это была чистая формальность. Мы не учебный институт, где профессорство что-то такое значит.
— Почему же и свои пошли против вас?
— Сложный вопрос. Кроме чисто личной неприязни одних и ревности других, свою роль сыграли и объективные факторы. Фома Андреевич хочет выйти в академики, Хамиотиш работал с Хвостовым, Дузе работает на полставки у Фоменко, Ягель получил по шапке от министра и спешит заручиться поддержкой Фомы Андреевича. В общем, круг замыкается.
— Ив каком состоянии сейчас пребывает дело?
— Невесомость, знаете ли, как на космической орбите: ни туда ни сюда.
— Разве так возможно?
— Думаете, они дураки? О, вы их не знаете! Буйнов отнюдь не отверг нашу работу. Лишь отметил, что в представленном виде она еще не может считаться законченным открытием, а в заключение нас похвалил и порекомендовал продолжать исследования. Правда, когда год спустя мы попытались показать новые данные, это оказалось невозможным. Больно было смотреть на Ковского. Он побледнел и не знал, куда девать руки. Потом у него случился сердечный приступ… А ведь мы не мальчишки, не жалкие просители. Единственное, чего мы желали, — это закрепить за страной приоритет на открытие. С того дня мы медленно, но верно катились вниз. Право на существование нам приходится отстаивать с боем. А вы еще спрашиваете, кто был заинтересован в устранении Ковского!
— Не хотите ли вы связать инцидент в Жаворонках с грустной — на меня она произвела угнетающее впечатление — историей вашего открытия?
— Нет, не хочу… Прямо не хочу. Но косвенно… Поверьте мне, что события последних месяцев тяжело отозвались на шефе. Он сделался нервным и раздражительным, все чаще и чаще жаловался на сердечные спазмы, общую усталость. Я не могу отказаться от ощущения, что тяжелый психологический климат, в котором он находился, и постоянно растущий стресс как-то причастны к известному вам событию.
— Полагаете, что он мог сам… — начал было Люсин, но Сударевский не дал ему договорить.
— Я ничего не знаю! — Он резко повернулся и отошел от окна. — Я даже ни о чем не догадываюсь. — Подвинув свой стул поближе и наклонившись к Люсину, он почти прошептал ему на ухо: — Это всего лишь ощущение, которое может оказаться обманчивым. Но я в это верю.
— Говорил ли он вам когда-нибудь, что устал бороться, утратил надежду, потерял вкус к жизни? Слышали вы от него что-нибудь подобное?
— Пожалуй, нет, — не слишком уверенно ответил Сударевский. — На усталость он жаловался довольно часто, но, как мне казалось, на чисто физическую усталость. Но в угнетенном состоянии духа он пребывал постоянно. А это опасно.
— Это внушало вам тревогу?
— Да. Мне казалось, что такое состояние не могло не сказаться на нем.
— Вы пробовали поделиться своими опасениями с Людмилой Викторовной?
— Нет… Видите ли, она всегда казалась мне недостаточно тонкой и умной, чтобы по-настоящему понимать Аркадия Викторовича, да и вмешиваться лишний раз не хотелось. Думал, что обойдется, как-нибудь все само собой наладится.
— Само собой ничего не бывает.