— Зачем это? — как-то неуверенно сказала она.
— Я люблю вас, — прошептал я, чувствуя, как бешено колотится мое сердце, привлек ее к себе и поцеловал в холодные, безжизненные губы.
— Любите меня? — спросила она, вырываясь из моих объятий. — Не надо! — Затем, когда поезд остановился на станции, она добавила: — Вы не должны никому говорить… Не знаю… Вам не следовало этого делать…
В вагон вошли еще два пассажира, и я вынужден был на время утихомириться. Когда мы остались снова наедине и проходили около Баттерси, Марион напустила на себя обиженный вид. Я расстался с ней, не добившись прошения и страшно расстроенный.
Когда мы с ней опять встретились, она потребовала, чтобы я никогда не повторял «подобных вещей».
Я думал, что поцелуй принесет мне величайшую радость. Но оказалось, что это лишь первый робкий шаг на пути любви. Я оказал ей, что хочу на ней жениться — это единственная цель моей жизни.
— Но вы же не в состоянии… — возразила она. — Какой смысл вести такие разговоры?
Я удивленно уставился на нее.
— Поверьте, я говорю серьезно.
— Вы не можете жениться. Это вопрос нескольких лет…
— Но я люблю вас, — настаивал я.
Ее милые губы, которые я уже целовал, были совсем близко от меня; стоило только протянуть руку, чтобы прикоснуться к холодной красоте, которую я хотел оживить, но я видел, что между нами разверзалась пропасть — годы труда, ожидания, разочарования, неопределенности.
— Я люблю вас, — повторил я. — А вы разве не любите меня?
Она посмотрела на меня суровыми, неумолимыми глазами.
— Не знаю, — ответила она. — Конечно, вы мне нравитесь… Но надо быть благоразумными…
Я помню еще и сейчас, как меня расстроил ее жесткий ответ. Мне следовало уже тогда понять, что она не разделяет моей страсти. Но разве я мог в то время это осознать? Я до безумия желал ее и наделял необыкновенными достоинствами. Мной владело нелепое и стихийное стремление обладать ею…
— Но… а любовь… — сказал я.
— Но надо быть благоразумными, — повторила она. — Мне нравится бывать с вами. Пусть все останется по-прежнему.
Теперь вы поймете, почему я испытывал такой упадок духа. Причин было более чем достаточно. Я работал все хуже и хуже, от былого моего рвения и аккуратности не осталось и следа, я все больше отставал от своих коллег-студентов. Чуть ли не весь запас моей душевной энергии я отдавал служению Марион, и мало что оставалось на долю науки.
Я невероятно опустился и всячески избегал встречаться со своими товарищами-студентами. Не удивительно, что в конце концов эти хмурые, бледные, тупые, но усидчивые и трудолюбивые северяне перестали видеть во мне соперника и стали презирать меня. Даже девица по одному предмету получила лучшие отметки, чем я. После этого для меня стало вопросом чести публично игнорировать все школьные порядки, хотя и раньше я никогда не соблюдал их…
Однажды я сидел в саду Кенсингтонского дворца под впечатлением неприятного разговора с инспектором училища, во время которого я проявил больше дерзости, чем здравого смысла. Меня удивляло, что я так легко изменил своему твердому решению всецело отдаться науке и вообще всем идеалам, какие вывез из Уимблхерста. По словам инспектора, я показал себя «отъявленным бездельником». Я получил плохие отметки на письменных экзаменах и отвратительно выполнял практические работы.
— Я спрашиваю вас, — сказал инспектор, — что будет с вами, когда окончится ваша стипендия?
Несомненно, это был важный вопрос. Действительно, что станется со мной?
В училище мне нечего будет делать. Вряд ли я найду какую-нибудь работу, кроме жалкой должности помощника учителя в какой-нибудь провинциальной технической или классической школе. Я знал, что, не имея диплома и достаточной квалификации, человек зарабатывает гроши и не может надеяться на лучшее будущее. Будь у меня хотя бы фунтов пятьдесят, я мог бы остаться в Лондоне, получить степень бакалавра наук и на что-то надеяться в будущем. При этой мысли досада на дядю вновь охватила меня: ведь у него все еще оставалась часть моих денег, во всяком случае, должна была остаться. Почему бы мне не напомнить ему о своих правах и не пригрозить, что я «приму соответствующие меры»? Некоторое время я обдумывал эту мысль, потом зашел в научную библиотеку и написал ему большое, довольно-таки резкое письмо.
Это письмо знаменовало собой кульминационную точку моих неудач. Об удивительных последствиях этого письма, навсегда положивших конец моим студенческим дням, я расскажу в следующей главе.
Я сказал «моих неудач». И все же я по временам сомневаюсь, можно ли назвать этот период моей жизни неудачным; возможно, что я не сделал ошибки, когда волею обстоятельств бросил науки, которые грозили «иссушить мне мозг». Мой ум не бездействовал, он только питался запретной пищей. Я не изучил того, что могли бы мне дать профессора со своими ассистентами, но узнал многое другое, научился мыслить широко и при этом самостоятельно.