– Боги! – воскликнула Анна-Вероника, продолжая сидеть. – Подумать только, что и года не прошло, как я была злой девчонкой-школьницей; растерянная, недоумевающая, смущенная, я не понимала, что великая сила любви прорывается сквозь меня! Все эти приступы невыразимой неудовлетворенности – только родовые муки любви. Мне казалось, будто я живу в каком-то замаскированном мире. Словно у меня на глазах повязка, словно я опутана густой паутиной и она застилает мне глаза. Забивает рот. А теперь… Милый! Милый! Ко мне с высоты сошел рассвет. Я люблю. Я любима. Мне хочется кричать! Мне хочется петь! Я так рада! Я рада, что живу на свете, рада оттого, что ты живешь. Рада, что я женщина, потому что ты мужчина! Я рада! Рада! Рада! Благодарю бога за жизнь и за тебя. Благодарю его за солнечный свет на твоем лице. Благодарю бога за мою красоту, если ты любишь ее, и за недостатки, если ты любишь их. Благодарю бога за кожу, которая лупится у тебя на носу, за все великие и малые черты, которые делают нас такими, какие мы есть. Все это – милость! О любимый! Вся радость и все слезы человеческой жизни смешались сейчас во мне и стали благодарностью. Никогда новорожденная стрекоза, впервые развернувшая утром крылья, не испытывала такой радости, как я!
17. Надежды на будущее
Спустя четыре с лишним года, а точнее – четыре года и четыре месяца, мистер и миссис Кейпс стояли рядом на старинном персидском ковре, служившем каминным ковриком в столовой квартиры Кейпсов, и рассматривали обеденный стол, празднично накрытый на четыре персоны, освещенный искусно затененными электрическими лампочками, отблеск которых вспыхивал то тут, то там на серебре, и убранный изящно и просто душистым горошком. За это время Кейпс почти не изменился, только в одежде появилась элегантность, но Анна-Вероника выросла на полдюйма; лицо ее стало мягче и энергичнее, шея крепче и полнее, и держалась она гораздо женственнее, чем в дни ее мятежа. Теперь она была настоящей женщиной до кончика ногтей; четыре года с четвертью тому назад она простилась в старом саду со своим девичеством. На ней было простое вечернее платье из кремового шелка, с кокеткой из старинной потемневшей вышивки, подчеркивавшей мягкую строгость ее стиля, темные волосы ее были откинуты со лба и чуть стянуты простой серебряной лентой. Серебряное ожерелье подчеркивало смуглую красоту ее шеи. Муж и жена держались с напускной непринужденностью в присутствии расторопной горничной, еще что-то расставлявшей в буфете.
– Как будто теперь все в порядке, – сказал Кейпс.
– По-моему, везде порядок, – отозвалась Анна-Вероника, окидывая комнату взглядом способной, но не очень ретивой хозяйки.
– Интересно, изменились ли они? – задала она в третий раз тот же вопрос.
– Ну, тут я уж ничего не могу сказать, – ответил Кейпс.
Он прошел под широкой аркой с темно-синим занавесом в другую часть комнаты, служившую гостиной, Анна-Вероника, еще раз проверив обеденную сервировку, последовала за мужем, шурша платьем, остановилась рядом с ним у высокой медной каминной решетки, коснулась двух-трех безделушек, стоявших на весело горевшем камине.
– Мне все еще кажется чудом то, что мы будем прощены, – сказала она, поворачиваясь к нему.
– Вероятно, я очаровал их. Но он, право же, очень хороший человек.
– Ты сказал ему про регистрацию?
– Ну-у… конечно, не с таким воодушевлением, как про пьесу.
– Ты по вдохновению решил объясниться с ним?
– Я чувствовал, что это – нахальство. Мне кажется, я вообще становлюсь нахальным. Я и близко не подходил к Королевскому обществу с тех пор… с тех пор, как ты меня подвергла немилости. Что это?
Они оба прислушались. Но это были не гости, а всего-навсего горничная, ходившая по холлу.
– Удивительный ты человек! – успокоившись, сказала Анна-Вероника и провела пальцем по его щеке.
Кейпс сделал быстрое движение, словно желая куснуть дерзкого пришельца, но тот отступил к Анне-Веронике.
– Я ведь серьезно заинтересовался его материалом. И я уже начал беседовать с ним, до того как прочел его фамилию на карточке возле вереницы микроскопов. А затем я, конечно, продолжал разговор. Он… он не слишком высокого мнения о своих современниках. Разумеется, он и понятия не имел о том, кто я.
– Но как же ты сказал ему? Ты никогда подробно не говорил мне. Это была, наверное, все же странная сцена?
– Постой, дай вспомнить. Я сказал, что не бываю на вечерах Королевского общества вот уже четыре года, и заставил рассказать мне о новых работах менделистов. Он любит менделистов, так как ненавидит прославленных ученых восьмидесятых и девяностых годов. Потом я, кажется, заметил, что значение науки позорно недооценивается, и признался, что мне самому пришлось заняться более выгодной деятельностью. «Дело в том, – продолжал я, – что я новый драматург – Томас Моур. Может быть, вы слышали о таком?» И представь, он слышал.
– Вот что делает слава.