Не ручаюсь, что я вполне точно передал содержание речи. Но общий смысл, дух ее был таков, и в качестве имен, ничего кроме презрения не заслуживающих, были названы именно эти четыре имени: – Толстой, Достоевский, Некрасов и Белинский. Несомненно, монархист и консерватор Достоевский был бы озадачен, узнав, что попал на скамью подсудимых вместе со страстно им ненавидимым Белинским. Но в порыве возмущения наш оратор все валил в одну кучу, да, пожалуй, и в самом деле по взрывчатой сущности своего творчества Достоевский союзником его оказаться бы не мог.
Первую часть выступления я слушал, повторяю, с любопытством. Вторую – с некоторой растерянностью: что ответить? Надо бы начать с таких азов, а затем перейти к таким прописям, что не хватило бы на ответ и двух вечеров. Когда-то Михайловского просили дать статью в защиту свободы слова. Он сказал: «Свобода слова для меня принцип настолько абсолютный, что я забыл, как его надо обосновать… мне гораздо легче было бы написать статью о чем-либо спорном, чем о том, что дважды два четыре». Мне вспомнился Михайловский, когда я слушал о русских отщепенцах – Толстом и Достоевском, Некрасове и Белинском: действительно трудно без подготовки вернуться к духовной азбуке.
В представлении людей такого склада, как данный оратор, главная ответственность за национальные бедствия лежит на Толстом. Тут вместо ответа следовало бы посоветовать прочесть давно вышедшую, замечательную по ясности и убедительности мысли, брошюру Василия Алексеевича Маклакова «Толстой и большевизм». В ней каждое слово верно. В ней навсегда дан урок тем, кто с высоты своего легкомыслия решается Толстого в чем-либо обличать.
Но вдаваться в рассмотрение нужных доводов сейчас я не стану. Отстаивать от слепой вражды великие русские имена ни к чему. Важен не самый факт, что подобные выступления в наше время возможны, важно то, что оно отнюдь не случайно и не исключительно, что это лишь частица некоего эмигрантского (а может быть, и общерусского, пока еще скрытого, – как знать?) целого, что это голос из хора, что за отдельным выступлением видна все растущая, темная волна, грозящая надолго захлестнуть самые дорогие в облике России черты, погасить ее огонь ради душка дубровинского или ждановского (что – с поправкой на историческую перспективу – почти одно и то же).
Не знаю, помнят ли читатели, хотя бы смутно, две мои статьи, помещенные в «Русской мысли» месяца полтора тому назад под названием «После войны», – о понижении культурного уровня в нашей литературе. Политическую сторону вопроса я в них умышленно оставил в стороне, хотя без политики в наше время не обходится ничего, и, хочешь не хочешь, ее вмешательство чувствуется всюду.
Не может быть сомнения, что обскурантизм, на нас надвигающийся, корнями своими уходит в почву политическую, и что советская выучка, та атмосфера, которою люди, в советской России выросшие, в течение долгих лет дышали, осложнившись жестокой, выстраданной ненавистью ко всему в самом общем смысле слова «революционному» – прежде всего к таким понятиям, как «революция», «социализм» и даже «равенство», даже «свобода», – дает сейчас горькие свои плоды. Об этом можно и надо жалеть, этому надо сопротивляться, но тяжкой ошибкой было бы ограничиться иронической усмешкой, означающей, что «это нас не касается»: мы-де люди интеллигентные, культурные, мы храним заветы, чтим традиции – и так далее.
Нет, надо растолковывать, объяснять, давать почувствовать, что если действительно в прошлом великая русская литература была с русской государственностью не в ладу, то вовсе не потому, что была она одержима каким-то нигилистическим и разрушительным сумасшествием. Она думала о человеке, о человеческой личности и ее правах, о том, каково должно быть справедливое общество, о том, чего ищет человеческая душа, и как же понять, что когда Белинский в ответ на «Переписку» Гоголя, – книгу кое в чем глубоко замечательную, но в доброй половине своей и нестерпимо лицемерную, – кричал: «Проповедник кнута, поборник мракобесия, что вы делаете?» – он прав был даже перед тем Богом, которого в своем наносном атеизме отрицал и которому Гоголь усердно молился. В те годы, когда Гоголь свою книгу писал, людей в России продавали и покупали, как вещи: казалось бы, автор «Переписки», только душеспасительными предметами и занятый, должен был бы счесть это чем-то чудовищным и безбожным. Но Гоголь ни единым словом против крепостного права не обмолвился и даже дал понять, что ничего дурного в нем не находит. Да что вспоминать!