Совсем другое дело – отрывок из романа Ирины Одоевцевой «Когда бушевала буря». Едва ли к нему применимо выражение «придется по душе», хотя бы по всему его тревожному, даже мучительному складу. Но думаю, все признают, что в отрывке этом нет и следа какой-либо подражательности и что о горестных или постыдных происшествиях, составляющих его фабулу, рассказано в нем вполне по-своему. Да и написан отрывок вполне по-своему.
Одоевцева – романистка с уже большим стажем, а до сих пор не было в нашей критической литературе сколько-нибудь вдумчивой и справедливой статьи, ей посвященной. У меня нет, конечно, претензии заполнить сейчас этот пробел, и хочется мне только сказать несколько общих слов о даровании Одоевцевой, – том даровании, которое лет тридцать – тридцать пять тому назад отметил у совсем еще юной девочки, чуть ли не подростка, с высоты своего тогдашнего величия Лев Троцкий. Помню заключительную фразу Троцкого: – Браво, мадемуазель! Продолжайте! – означавшую приблизительно следующее: пролетариату и трудящимся массам ваши прелестные фантазии, сударыня, к сожалению, не «созвучны», но талант ваш мы ценим и приветствуем.
За Одоевцевой прочно установилась репутация писателя веселого, легкого, жизнерадостного, что отчасти верно, – но только отчасти, – и держится на впечатлении исключительно стилистическом. Звук ее фразы действительно легок, порывист, и ни в коем случае не располагает к меланхолии или задумчивости. Бунин, очень ее любивший, как-то пошутил: «читаю и будто сижу в лифте… вверх-вниз, вверх-вниз!» При чтении отрывка в «Новом журнале» это бунинское образное и остроумное замечание не раз приходило мне в голову: короткие предложения, почти без придаточных, нередко и без глаголов, точки там, где другой писатель поставил бы запятую, какой-то безостановочный полет, бег, неугомонная стремительность. Казалось бы, чтение действительно должно давать «бодрую зарядку», как выражаются в советской России.
Но индивидуальность Одоевцевой глубоко противоречива. В основании ее писаний лежит скрытый, может быть даже безотчетный ужас перед жизнью и перед беззащитностью человека. Оболочка ее писаний как бы в вечной опасности из-за толчков изнутри, и обманчиво-легкий их стиль готов каждую минуту сжаться, распасться, прорваться, чтобы дать место чему-то темному и глубокому. Тема беззащитности особенно ясна у Одоевцевой, когда она пишет о детях, или о полудетях, и мне вспоминается по этому поводу довольно удивительный случай: ее роман «Изольда» и известная повесть Жана Кокто «Les Enfants terribles» вышли почти одновременно, так что ни о каком заимствовании не могло возникнуть и речи. Между тем в замысле эти два произведения странно близки, близки они и в колорите, со смесью ангелоподобной чистоты и порочности, радости и отчаяния, ребяческой заносчивости и того, что можно определить непереводимым словом resignation. Статья моя превратилась бы в отзыв об одной только Одоевцевой, если бы я увлекся и стал подробнее говорить о ее творческих особенностях. Приходится поэтому оборвать эти замечания на полуслове, добавив только, что в отрывке «Когда бушевала буря» эти особенности – и этот талант – столь же отчетливо очевидны, как были в давнем «Ангеле смерти».
Речь идет в нем о спекулянте и «дельце» Рачинском, по малодушию совершающем во время немецкой оккупации чудовищную подлость и, как Раскольников, ищущем самооправдания в сравнении себя с Наполеоном. Но Раскольников, – хотя по собственному своему приговору он «не Наполеон, а вошь», – все-таки герой и великий человек рядом с Рачинским. Остатки живого чувства в душе Рачинского, впрочем, есть: и любовь, по-видимому жертвенная, а не чисто плотоядная, к некоей Ксане, вполне достойной его самого… Но все вместе, и он, и Ксана, и две несчастные старухи, им обманутые, и ребенок, чудом спасшийся от немецкой газовой камеры, все тонет в ужасе, бессмыслице и печали. «Скучно жить на свете, господа!» – сказал Гоголь. Одоевцева внесла бы поправку: – «страшно жить на свете». А, по-видимому, ей хотелось бы иметь и сохранить совсем иное представление о мире, и сознание ее омрачилось и застыло в безнадежности вопреки ее природным данным.
«Человек, которому все равно» Л. Ржевского интересен в психологическом отношении. Разумеется, все мы знаем и без каких-либо доказательств или документальных свидетельств, что в советской России есть множество людей, не вполне «приспособившихся», душевно-сложных, и представляющих собой нечто вроде оппозиции, если и не в прямом политическом смысле, то по своей духовной структуре.