Пожалуй, охотнее всего он беседовал о музыке и сам был превосходным пианистом. В частности бетховенские сонаты «сводили его с ума». Но и музыка в расширенном смысле слова, «музыка» в кавычках, музыка в сравнительно новом, ницшевском понимании термина была сферой, куда он с особой силой тянулся, и, в сущности, только тех людей он и ценил, которым это «музыкальное» начало не было чуждо. Сказывалось это и в его литературных суждениях. Все бытовое, плоско-натуралистическое оставляло его совершенно равнодушным, и как бы ни был искусен, красочен и живописен иной роман, если в романе этом не было скрытого второго «подводного течения», он заинтересоваться им не был в силах. Наоборот, малейший нервный, «нервический» – как выражался Тургенев – перебой, малейшее дребезжание заставляло его насторожиться – и откликнуться. «Тут что-то есть», как будто задумывался он и пытался понять, в чем загадка.
Музыка и литература: по-видимому, Беляев жалел, даже, может быть, страдал от того что главнейшие свои силы отдал науке, – хотя нельзя сказать, чтобы медицины он не любил или не видел в ней ничего увлекательного. Нет, но к музыке и литературе относился он все-таки совсем иначе. Он сам писал, и писал так же нервно, порывисто, как делал все в жизни, с теми же колебаниями, теми же сомнениями, удалось ли ему сказать то, что сказать хотелось бы. Поймут ли читатели его? Была, кажется, и тайная мысль: полюбят ли? В его литературном энтузиазме было что-то донкихотское, – если только лишить это понятие всего насмешливого, что к нему пристало, и оставить лишь черты благородно-бескорыстные, те, которые в Дон Кихоте отметил Достоевский, считавший сервантесовское создание самым высоким и чистым поэтическим образом в истории человечества. Да, в литературе Беляев был немножко Дон Кихотом. В своем писательском увлечении он даже терял природную зоркость по отношению к людям, он забывал, что иной его собеседник ровно ничего не в состоянии понять в его порывах, исканиях, намеках, – и читал, читал, читал свои писания пациентам, которые много охотнее внимали бы разъяснениям насчет того, почему, скажем, у них колет в левом боку. Случалось, замечая нетерпение, Беляев говорил: «да, да, я сейчас выпишу рецепт, совершеннейшие пустяки, не волнуйтесь, натощак по одной столовой ложке, – но вот послушайте…» – и продолжал чтение. Об этом с добродушным юмором рассказывала Тэффи, очень любившая Беляева, очень его ценившая, но, в отличие от других больных, способная оценить и его литературное «горение», а уж ко всему донкихотскому особенно чувствительная. Иногда она с усталой улыбкой прерывала чтеца: «Борис Никандрович, значит, анализ крови делать не стоит?» Другие пациенты мало-помалу переходили к другим врачам, может быть и менее талантливым, но ни повестей, ни рассказов не сочинявшим и Бетховена не игравшим.
Самый заметный след, оставленный Беляевым-Щербинским в литературе – большой роман «Постскриптум». На знаю, какова судьба рукописи другого рода, об императрице Александре Федоровне, с которой Беляеву приходилось чуть ли не каждый день встречаться в царскосельском лазарете во время войны, и о ее окружении: опыт медицинского, даже психиатрического подхода к истории на том историческом «отрезке», где только при медицинском истолковании многое и становится понятным. Помнится, любопытнейший очерк этот должен был выйти в английском переводе, но, насколько мне известно, до сих пор не вышел.
В «Постскриптуме» автор – пожалуй, с чрезмерной к себе строгостью – говорит:
«Я никакой не писатель, я только рассказчик некоего “жизненного случая”. Посему и никакая критика в обычном смысле ко мне не применима. Как можно критиковать или придираться к рассказу о том, что человек видел, знает? Если тебе не интересно, захлопни книгу, скажи: «мне скучно слушать, скучно читать», и вопрос исчерпан. Я на это отвечу: другой кто-нибудь прочтет, кого заинтересует. Что касается писателей, пользуюсь случаем высказать свое о них суждение. Я их делю на людей, которым есть о чем поговорить (таких большинство), которым есть что интересного рассказать, и, наконец, таких, которым есть что сказать. Этих единицы. Повторяю: я не писатель, но и мне есть что сказать, – только благодаря тому, что передо мною, врачом, люди не скрывали правды, мне же их слова удалось запомнить».