Парасковья Петровна это знает, как знает это и автор повести Тендряков. Но знают они оба и то, что коммунизму с христианством не по пути, и что выбор сделать необходимо. В суд обращаться бессмысленно, но и борьбу с пережитками прошлого оставлять нельзя. А Родька недоумевает: «Тыщи лет люди в Бога верили. Не все же были дураки! В школе про Льва Толстого рассказывали: Бога искал. Раз искал, значит верил. Бабка верит, а Парасковья Петровна нет… Парасковья Петровна умнее бабки. Ну, а Лев Толстой, он книжки писал, он и Парасковьи Петровны умнее был».
Побеждает, конечно, учительница, иначе в советской повести и быть не могло. Несчастного, сбитого с толку Родьку доводят до того, что он покушается на самоубийство, и это дает повод Парасковье Петровне не только вмешаться в семейные его дела, но и пригрозить о. Дмитрию оглаской происшествия. «А для вас огласка, – любезно говорит она ему на последней странице “Чудотворной”, – как солнечный свет кроту».
Повесть эта в пересказе может показаться банальной, ни в каком отношении не примечательной. Ну, что же, одним «богоборческим» рассказом больше, скажет всякий. Однако самый факт ее появления на сорок первом году революции, шум и одобрение, ею вызванные, пререкания учительницы со священником, в нее обильно включенные, а в особенности комментарии критиков – все это внимания заслуживает. Я чуть не написал «внимания и удивления», но нет, удивляться давно пора перестать.
Если бы Тендряков ограничился утверждением, что коммунизм и религия несовместимы, – прежде всего несовместимы морально и даже психологически, – возразить было бы нечего. Это действительно так, в особенности, если речь идет не о каком-либо идеальном, воображаемом коммунизме, а о ленинских формах его. Или-или: никакого компромисса тут быть не может, а выбор ленинско-сталинских птенцов и питомцев ясен заранее. Но Тендряков и его толкователи идут дальше, и с твердокаменной невозмутимостью вбивают в головы своих читателей заведомую ложь, ту же самую, к которой простодушно прибегали «воинствующие безбожники», большей частью малограмотные и нередко искренние, – первых революционных лет. Не изменилось на этом «фронте» ровно ничего.
Парасковья Петровна, а с нею вместе и автор повести, утверждают, что религия держится исключительно на страхе. «Покорность, ленивый ум и страх, – заявляет учительница, – этого вполне достаточно, чтобы сделать человека духовным рабом». Церковь только того и достигла, что создавала «моральных уродов». Если человек энергичен, смел, образован, если у него ум не «рабский», вера отпадает сама собой.
Смущенный, растерянный о. Дмитрий в ответ что-то мямлит, – потому что автору надо внушить читателю, что возражений на изречения Парасковьи Петровны нет и быть не может. Но живой, а не выдуманный священник должен был бы ответить одним словом: ложь! И назвать имена огромного числа всему миру известных людей, которые вовсе не в страхе нашли для своей веры основания.
Но и этого мало. Тендряков со своими комментаторами внедряют в советские головы ложь еще более грубую, еще резче противоречащую истине, будто наука доказала, окончательно доказала несостоятельность веры, будто современное знание веру исключает.
В статье «Оптимистическая трагедия Родьки Гуляева» («Новый мир», ном. 9) И. Виноградов пишет: «Религия всегда была великолепным средством умственного обмана, одурачивания и оглупления народа… Лучшие умы прозревали историческую неизбежность одной из самых грандиозных задач человечества – освобождения людей от пут религиозного мировоззрения, несовместимого с единственно достойным человека научным взглядом на мир».
Здесь уместно разъяснение.
Было бы с нашей стороны подражанием советским методам, если бы принялись мы утверждать, что ни один из «лучших умов» никогда ничего подобного не «прозревал». Великие умы не однородны, и, конечно, к атеизму склонялись многие из них. Но именно только склонялись, – ибо атеизм так же недоказан, как и вера, и в сущности, как давно уже было замечено, представляет собой один из видов веры. На вечные загадки существования одного, общеобязательного ответа нет. И никогда не будет.