Я вспомнил о Розанове и Гоголе, читая первую главу нового романа Андрея Белого «Москва», напечатанную в альманахе «Круг», Читал я эту бесконечную главу с тоской и недоумением. Не буду, конечно, сравнивать Белого с современной писательской мелочью: словесная изобретательность его неистощима, выверты его мысли, полеты его полубезумного воображения величественны! Белый – верный ученик Гоголя. Но, как у Гоголя, во всем, что пишет Белый, нет настоящей, живой жизни. Только у Гоголя это замаскировано с мастерством предельным для человеческих сил, мастерством вполне беспримерным. Гоголь ни одного штриха не положит не только мимо, но даже и так, чтобы его можно было заменить, дополнить, исправить. Гоголь – это единственное зрелище явной небрежности, явного антифлоберизма в приемах и абсолютной безошибочности в результате. Белому до этого далеко, конечно. У Белого в руках не кисть, а помело, и мажет он им хоть и не без вдохновения, но как попало и куда попало. Не знаю, где истинное призвание Белого: не стихи, вероятно, хотя два-три его стихотворения, написанные в далекой молодости, удивительны, и в своей блоковской музыке они выразительнее самого Блока; но, кажется, и не романы. После «Серебряного голубя» еще можно было в этом сомневаться. На этом романе был густой налет лиризма, сквозь который трудно было отчетливо разглядеть ткань повествования. Но уже в «Петербурге», при всем его блеске и остроумии, сквозила удручающая схематичность. Нет «воздуха» в этом романе, и целиком его можно отдать за одну повестушку Ал. Толстого, за короткий рассказ Бунина. Об «Эпопее» не хочется даже и говорить. Теперь перед нами новый роман «Москва», задуманный, по-видимому, очень широко. Но как прочесть его, как осилить, да и стоит ли обрекать себя на этот тяжелый труд?
Не думаю.
Повествование Белого «полифонично»: он сразу, с первых страниц, ведет параллельно несколько тем. Опыт предыдущих романов показал нам, что порой он одну из них на полдороге бросает. Но в «Москве» этого предвидеть еще нельзя. Что можно предвидеть в «Москве» теперь же, уверенно и несомненно, это все ту же «призрачность» героев Белого, наделенных бесчисленными, сложными, хитро найденными чертами, описанных многословно, многосторонне, подробно, метко, остроумно – и все-таки несуществующих. В масштабе романов Андрея Белого, при грандиозности его замыслов, нельзя говорить о неудаче тех или иных частей: эти романы – это какая-то катастрофа, и как в катастрофах, в них есть величие. Но от них «воняет литературой», как сказал бы Тургенев, а о творчестве в них можно говорить лишь в той степени, в какой творчество есть в дневниках, записках, письмах, исповедях: это рассказ о своей жизни, а не воссоздание чужой. Некоторые страницы – вернее, строчки – изумительны. Но вся эта мозаика не складывается ни во что целое. Объединен роман только истерически-хихикающим тоном, в который врываются тоны глубокой меланхолии, а то и отчаяния.
В предисловии Андрей Белый говорит, что задание его – дать две «Москвы»: дореволюционную и Москву «в условиях послеоктябрьской жизни». Скромное задание, как будто бы. Но кто хоть сколько-нибудь знает Белого, усомнится, чтобы он этим заданием удовольствовался. Конечно, с его стороны это очевидное юродство: притвориться простоватым, чтобы тем сильнее ошеломить потом вспышками и «озарениями».
С точки зрения психологической, человеческой, как «document humain» все это должно вызывать сочувствие и внимание: Белый все-таки существо необыкновенное. Но как к художнику, интерес к нему начал падать давно и теперь ослабел окончательно. «Москва» едва ли оживит его.
Как бы ни относиться к Белому, переходя от него к «Графу Калиостро» Ивана Лукаша, испытываешь ощущение резкого срыва.
«Граф Калиостро» – повесть о философском камне, госпоже из дорожного сундука, великих розенкрейцерах и пр. – вещь крайне незначительная. Это стилизованный рассказ о приключениях знаменитого шарлатана в Петербурге, в царствование Екатерины, неожиданно кончающийся типично беженской нынешней лирикой о России, о любви – «истинном камне мудрости», о берлинской тоске, когда «окна плачут дождем».
В этом лирическом послесловии Лукаш говорит, что его, конечно, «заедят» критики за повесть о Калиостро, что надо было выдержать стиль XVIII века, а он будто бы этого не сделал, и т. д.
Не знаю, «заела» ли Лукаша критика. Но стоило бы заесть, если вообще стоит заниматься такими пустяками, как его повесть. Только заесть его надо совсем не за недостаток стиля, а именно за стилизацию, притом грубейшую, из «Исторического вестника».