«Счастливый человек Торке, наш декан! Счастливый человек Летерье, наш ректор! Ни неверие в собственные силы, ни назойливые сомнения не омрачают их душевного спокойствия. Они походят на старика Мезанжа, любимца бессмертных богинь, который прожил три человеческих века и попал во Французский коллеж и в Академию, ничему не научившись со святой поры невинного своего детства, все с тем же знанием греческого языка, что и в пятнадцать лет. Он умер на исходе нашего столетия, храня в своей невместительной головке мифологические образы, воспетые поэтами Первой империи, когда он был еще в колыбели. Я так же скудоумен, как и эта важная птица с птичьими мозгами, так же беден знаниями и воображением, как декан Торке и ректор Летерье,— почему же я, никчемный жонглер, играющий словами, так больно воспринимаю свое убожество и жалкую тщету своих занятий? Быть может, это признак духовного благородства и способности отвлеченно мыслить. Да разве этот „Virgilius nauticus“, по которому я себя сужу и осуждаю, действительно мое произведение и продукт моей мысли? Нет, это работа, навязанная мне, потому что я беден, корыстным издателем, объединившимся с хитрыми профессорами, которые, якобы для освобождения французской науки из-под немецкой опеки, восстанавливают отжившие и легковесные научные приемы, предлагая мне филологические забавы в духе 1820 года! Пусть вина за это падет на них, а не на меня! В погоне за заработком, а не из рвения к науке взялся я за этого „Virgilius nauticus“, над которым работаю уже три года и за которого получу пятьсот франков: двести пятьдесят при сдаче рукописи и двести пятьдесят в день выпуска в свет тома, содержащего эту работу. Я хотел утолить гнусную жажду наживы. Я погрешил волей, но не разумом. Это совсем не одно и то же!»
Так г-н Бержере управлял хором своих прихотливых мыслей. Юная Евфимия, стоявшая все на том же месте, окликнула хозяина в третий раз:
— Барин… а барин…
Но слова, заглушенные рыданиями, застряли у нее в горле.
Господин Бержере, взглянув наконец на нее, увидел, что по ее круглым, красным, лоснящимся щекам текли слезы.
Юная Евфимия попыталась что-то сказать; из горла у нее вырвались какие-то хриплые звуки, вроде тех, которые по вечерам извлекает из своего рожка деревенский пастух. Подняв к лицу обнаженные по локоть руки, белые и полные, все в розовых царапинах, она обтерла глаза тыльной стороной загорелой кисти. Рыдания потрясали ее узкую грудь и безобразно большой живот, оставшийся вздутым после туберкулеза брюшины, который она перенесла в семилетнем возрасте. Потом она спрятала руки под фартук, подавила всхлипывания и, как только справилась с волнением, резко крикнула:
— Сил больше нет жить в этом доме. Сил нет! Что это за жизнь! Лучше уйти, глаза бы мои не глядели на то, что здесь делается.
В ее голосе звучали одновременно и гнев и горе, она смотрела на г-на Бержере злыми глазами.
Ее и впрямь возмущало поведение хозяина. Не то чтобы она была сильно привязана к г-же Бержере, которая недавно еще, в дни своего великолепия и процветания, всячески унижала, бранила ее, попрекала куском хлеба. Не то чтобы она не знала о проступке хозяйки и, подобно г-же Делион и другим дамам, думала, что г-жа Бержере ни в чем не виновата. Они с консьержкой, булочницей и горничной г-на Рено на все лады обсуждали тайный роман г-жи Бержере и г-на Ру. Она все знала еще раньше г-на Бержере. И не то чтобы одобряла такие дела. Напротив, она сурово их порицала. Если девушка, сама себе хозяйка, заводит любовника, она не видела в этом ничего зазорного: все на свете бывает. С ней самой чуть-чуть не случилось того же как-то ночью, после праздника, на краю оврага, где ее крепко прижал весельчак-парень. Долго ли тут до греха! Но подобное поведение женщины замужней, зрелого возраста, матери семейства ее возмущало. Однажды утром она сказала булочнице, что ей противно смотреть на хозяйку. У нее самой, говорила она, на такие дела вкуса нет, и если бы на свете, кроме нее, некому было рожать детей, то пропади этот мир пропадом, ей все равно. Если у хозяйки другое на уме, так на то муж есть. Евфимия считала, что хозяйка совершила большой, тяжкий грех, но в ее голове не укладывалось, как можно не простить и не позабыть даже большую вину. В детстве, до того как наняться к господам, она работала с родителями в виноградниках и на поле. Она видела, как солнце палит грозди в цвету, как град побивает в несколько минут весь хлеб на полях, а на следующий год отец, мать, старшие братья снова возделывают виноградники, засевают борозды. И эта терпеливая и близкая к природе жизнь научила ее, что в этом мире, где бывает и зной и холод, где есть и добро и зло, все поправимо и надо прощать и мужчине и женщине, как прощают земле.