— А вы еще делали доклад как-то раз в студенческом клубе, — сказал Блэнд. Он был высоким и белокурым. Когда он появлялся там, где были женщины, вздохи клубились за ним, как кильватерный след за паромом на подходе к пристани. Подобно Сарторису, он тоже был южанином; однако, в отличие от Сарториса, за те пять месяцев, что он был в деле, никто ни разу не обнаружил в его боевой машине ни единой пробоины от пули или осколка. Но к моменту, когда он перевелся к нам из Оксфордского батальона (а он был родсовским стипендиатом[23]), у него уже была пара наград и нашивка за ранение. Напившись, он непременно начинал разглагольствовать про свою жену, причем все мы отлично знали, что он не женат.
Он взял у Сарториса бутылку и отхлебнул.
— А у меня жена такая девчонка славная! — сказал он. — Давайте уж, расскажу вам о ней.
— Не надо нам рассказывать, — отозвался Сарторис. — Отдай ее лучше Комину. Ему как раз не хватает девчонки.
— Ладно, — сказал Блэнд. — Бери ее себе, Комин.
— Она у тебя светленькая? — спросил Комин.
— Не знаю, — сказал Блэнд. Он снова обернулся к субадару. — Вы еще выступали как-то раз в студенческом клубе. Я вас вспомнил.
— А, — сказал субадар. — В Оксфорде. Да.
— Ему можно учиться у них в университетах наравне с детьми джентльменов, с бледнолицыми, — пояснил Блэнд. — Но ему нельзя получить офицерское звание, потому что честь — это вопрос цвета кожи, а не происхождения или поступков.
— Война важнее, чем истина, — сказал субадар. — Поэтому весь связанный с ней престиж и привилегии мы должны предоставить лишь некоторым, чтобы она не потеряла привлекательности для того большинства, которому приходится умирать.
— Почему же важнее? — спросил я. — Я думал, что на этот раз воевали ради того, чтобы навсегда положить конец войнам.
Субадар только коротко махнул рукой — смуглый, уступчивый, спокойный.
— Я сам сейчас говорил как белый человек. Она важнее для европейцев: ведь европеец есть то, что он может сделать; это его потолок.
— Стало быть, вы видите дальше, чем видим мы?
— Тот видит дальше, кто глядит из темноты на свет, а не тот, кто и сам на свету, и глядит на свет. В этом принцип подзорной трубы. Линза — та только и нужна, чтобы дразнить ждущие, жаждущие чувства тем, чего они никогда не постигнут.
— Ну, и что же вы видите? — спросил Блэнд.
— Лично я вижу девушек, — сказал Комин. — Их золотистые косы целыми акрами, словно поле пшеницы, и я в этом поле. Ну, вы, хоть кто-нибудь из вас видал, как затаившийся в пшенице пес рыщет по полю? видали, нет?
— За сучками не гоняемся, — сказал Блэнд.
Комин — огромный, плотный — крутнулся на своем сиденье. Он был могуч, как все те, кто трудится на открытом воздухе. Когда два механика вправляли его в кабину «долфина» — словно две камеристки, упихивающие дорожную подушку в слишком маленький для нее футляр, — зрелище получалось очень занятное.
— Ставьте шиллинг, я ему сейчас башку оторву, — сказал он.
— Стало быть, вы верите в человеческое здравомыслие? — спросил я.
— Ставьте шиллинг, или я вам всем башки поотрываю, — сказал Комин.
— Я верю в человеческое сострадание, — сказал субадар. — Так лучше.
— Тогда я сам ставлю шиллинг, — сказал Комин.
— Ладно вам, — сказал Сарторис. — Никогда не пробовали глотнуть немножко виски под ночной холодок — эй, вы?
Комин взял бутылку и отхлебнул.
— Сплошные косы, целыми акрами, — сказал он, — а их кругленькие беленькие девичьи прелести просвечивают сквозь эту спутанную пшеницу.
В результате мы выпили еще — на пустынной дороге меж двух свекольных полей, в темной тиши, и круговерть опьянения пошл^ на новый виток. Невесть куда подевавшееся, оно начало к нам возвращаться, накатывать и на нас, и на басовитую скалу субадаровой трезвости, пока его голос не зазвучал из спокойного далека, как сквозь сон повторяя, что все мы братья. Теперь и Мониген был тут же, около нашей машины, залитый мощным сиянием фар своего автомобиля, стоял в фуражке британских ВВС и в американском кителе, с плеч которого свисали оба полуоторванных погона, и пил из бутылки Комина. Рядом с ним был еще кто-то второй, тоже в более коротком и щеголеватом кителе, чем наши, причем голова у этого второго была забинтована.
— Спорим, я тебе морду набью, — предложил Монигену Комин. — Ставлю шиллинг.
— Ладно, — сказал Мониген. Он снова выпил.
— Все мы братья, — сказал субадар. — Подчас мы пережидаем не в той гостинице. Думаем, что настала ночь, и останавливаемся, а это вовсе не ночь. Вот и все.
— Ставлю соверен, целый фунт золотом, — сказал Монигену Комин.
— Ладно, — сказал Мониген. Он протянул бутылку тому второму, у которого была забинтована голова.
— Благодарю вас, — сказал тот. — Мне есть уже довольно.
— Я вот ему щас морду набью, — сказал Комин.
— Это потому, что мы делаем только то, что внутри нас, а видим мы то, что вовне нас.
— Еще не хватало, отвали! — сказал Мониген. — Он только мой. — Повернулся к человеку в бинтах. — Ты ведь мой, правда? Вот, выпей.
— Мне есть довольно, благодарю вас, джентльмены, — сказал тот.