Андрей тоже улегся. Ему до этого крепко хотелось спать, но когда он лег, то никак не мог заснуть. Отравленный спиртом мозг болезненно работал, отгоняя сон и не давая покоя. То, что не тревожило днем, подавляемое работой, теперь вставало перед глазами, вызывая сожаление и укор. Все делалось как раз наоборот: так мучительно хотелось ласки, счастья, светлого и чистого, а в памяти смутно роились безобразные, уродливые воспоминания. Потребность движения и то физическое напряжение избытка сил, которое дается только молодостью и беспокойно требует исхода, поглощались четырнадцатичасовым пребыванием в аптеке, автоматизмом работы, монотонностью, скукой, постоянной ругней и столкновениями, озлоблением и вместе страхом перед принципалом. Трактиры, шум и чад заведения, бильярды, карты и «кремация» дома, обжигавшая внутренность спиртом и сивушным маслом... Кругом мертво, пакостно и пошло.
Отчего?
У него не было ответа, и он дышал под одеялом, ощущая темноту и чувствуя, как в маленьком пространстве воздух нагревался и становился спертым. Трудно становилось дышать. Он несколько времени крепился, но не выдерживал и откидывал одеяло. Окно, стул, сложенное платье, силуэт спавшего на кровати Карасева выступали как будто яснее в темноте, но это только на мгновение, и в следующую же минуту снова все принимало неподвижный, молчаливый, неясный вид ночного покоя. И бессонница и мысли о своем положении, об аптеке, о провизоре, учениках, о счастье, смутном и манившем где-то недоступным обаянием и прелестью, не давали покоя, странно связываясь с ночной обстановкой, полусумраком и молчанием комнаты. Вчерашний день уходил, уходил и терялся в веренице таких же серых, однообразных дней, оставляя щемящее, тоскливое чувство, что чего-то нет, чего-то именно такого, что, собственно, и составляет жизнь, точно этот день провел как-то мимоходом, не в счет.
И только когда чуть-чуть посветлело окно и яснее выступило на темной стене, а внизу погасли огни фонарей, — он заснул. Но во сне его давило все то же ощущение однообразия, вечно враждебного настроения, одиночества и безвозвратно уходившего времени.
СТАРАЯ РОССИЯ
ПРЕДЛОЖЕНИЕ
I
«Да так вот войду и просто скажу: «Христос воскресе, Наталья Николаевна!» — и... и поцелую прямо в губки — раз, два, три, в мягонькие, тепленькие губки. Ах, канальство!! Фу, даже в озноб и жар бросило!»
Петр Карпович Спиридонов, помощник секретаря в уголовном отделении, молодой человек лет двадцати восьми — двадцати девяти, шел по улице, как-то особенно бережно помахивая руками в ослепительно белых замшевых перчатках. Он весь так и светился с иголочки новеньким вычищенным мундиром, пальто, фуражкою, брюками; сапоги его блестели на всю улицу. И сам он и душа у него как будто были тщательно вычищены и лоснились и отсвечивали праздничным настроением визитера.
И кругом было необыкновенно весело и празднично: весело и ярко светило солнышко, весело стояли вдоль улицы дома, блестя на солнце окнами, весело носился в синем воздухе неугомонный перезвон колоколов, беспрерывный, оглушающий; трещали извозчичьи пролетки, катали красные яйца ребятишки; христосовались, приподняв фуражки и трижды закидывая головы со стороны на сторону, прохожие. Петр Карпович среди этого оживления шел серьезный, чуть-чуть нахмуренный и с таким видом, как будто нес на голове яйцо, которое каждую минуту могло свалиться и разбиться. Это происходило оттого, что он, в новом платье, выбритый, вычищенный, надушенный, делал визиты и поэтому как-то особенно, так сказать, ощущал собственное достоинство.
Тот визит, который он должен был сделать сейчас, имел для него роковое значение: он дал себе слово, что непременно покончит с Наташей, сделает ей сегодня предложение.
И сделает он это просто, без всяких приготовлений, без обиняков. Ведь она, плутовка, отлично знает, что он в нее влюблен. Он подойдет к ней и скажет: «Христос воскресе!» — и поцелует в губки. Да и в самом деле, почему не поцеловать? Ведь будет же он ее через каких-нибудь три-четыре недели целовать как угодно, не все ли равно? Почему же теперь не поцеловать, что за лицемерие?.. Она застыдится, щечки покроет румянец... Гм... А там и прилагательные — тысяч десять дадут за нею.
Ну, хорошо. Потом они отойдут к сторонке, к тому кактусу, что стоит у рояля, и он скажет: «Наталья Николаевна, я... я должен вам сказать все. Решайте мою судьбу. Я безгранично люблю вас... Согласны вы быть моей дорогой, милой подругой?» Конечно, он будет несколько взволнован, что, несомненно, сообщит ему ту особенную привлекательность, которая так неотразима для женщин. Она, вся розовая (и ушки розовые), опустит свои милые глазки, и из-под дрогнувших стрельчатых ресниц выкатится светлая слезинка, и едва слышно, как дыхание весны, он услышит: «Согласна... Ваша...» Ну конечно, к отцу. Отец: «Благословляю». Шампанское, «горько, горько!..»